Вскоре после завоевания Франции мне позвонил адъютант фюрера — я должен был на несколько дней с особой целью приехать во временную Ставку Гитлера, в деревушку Брюлиле-Пеш под Седаном. Всех жителей выселили, и в домишках на единственной деревенской улице разместились генералы и адъютанты, да и жилище Гитлера от других не отличалось. Меня фюрер встретил в прекрасном расположении духа: «Через пару дней мы летим в Париж. Я хочу, чтобы вы были с нами. Брекер и Гисслер тоже летят». Меня удивил тот факт, что победитель решил вступить в столицу Франции с тремя специально вызванными людьми искусства.
В тот же вечер меня пригласили к Гитлеру на ужин в кругу военных. Обсуждались детали визита в Париж, не официального, как я узнал от Гитлера, а «в целях знакомства с искусством». Париж, мол, очаровал его еще в ранней юности, так что он, вероятно, сможет сориентироваться в лабиринте улиц и важнейших памятников, как будто жил там, а не всего лишь изучал по планам.
Перемирие вступало в силу в 1.35 ночи 25 июня 1940 года. Мы с Гитлером сидели за обеденным столом в простой комнате крестьянского дома. Перед назначенным часом Гитлер приказал выключить свет и открыть окна. Мы молча сидели в темноте, потрясенные величием исторического момента и близостью к его творцу. На улице протрубили традиционный сигнал к окончанию боевых действий. Вдали, похоже, собиралась гроза, так как, словно в плохом романе, в темной комнате мерцали отблески молний. Кто-то, может, от избытка чувств высморкался. И тут раздался голос Гитлера, тихий и невыразительный: «Эта ответственность… — И после долгой паузы: — А теперь включите свет». Банальный разговор продолжился, но те минуты остались в моей памяти. Я подумал, что впервые видел Гитлера-человека.
На следующий день я отправился из Ставки в Реймс — посмотреть знаменитый собор. Я увидел призрачный город, почти совсем опустевший: лишь военные полицейские охраняли погреба с шампанским. Ветер хлопал ставнями, гнал по пустынным улицам старые газеты. В распахнутые двери виднелось нутро брошенных домов. Словно в какой-то нелепый миг жизнь замерла. На столах так и остались стаканы, тарелки с остатками еды.
На подступах к городу нам встречались бесчисленные беженцы, жавшиеся к обочинам, так как в середине маршировали колонны немецких войск. Меня поразил контраст между самоуверенными солдатами и измученными людьми, везущими свои пожитки в детских колясках, тележках и прочих примитивных средствах передвижения. Подобные сцены я наблюдал три с половиной года спустя в Германии.
Ранним утром, около половины шестого, через три дня после объявления перемирия наш самолет приземлился в аэропорту Ле-Бурже, где уже ждали три больших «мерседеса»-седана. Гитлер, как обычно, сел впереди рядом с шофером, мы с Брекером — на откидных сиденьях за ним, а Гисслер и адъютанты разместились сзади. Нашу троицу обеспечили полевой формой, чтобы мы не выделялись из массы военных. Через обширные пригороды автомобили проехали прямо к «Гранд-опера», построенной Шарлем Гарнье в стиле необарокко, любимом стиле Гитлера. Потому-то он и пожелал увидеть сначала это здание. У входа нас ожидал откомандированный немецкими оккупационными властями полковник Шпайдель.
Лестница, знаменитая своей величественностью и чрезмерными украшениями, роскошное фойе и элегантный раззолоченный зрительный зал были тщательно осмотрены. Все люстры сверкали, как на гала-представлении. Гитлер взял на себя роль гида. По пустынному зданию нашу маленькую группу сопровождал седовласый капельдинер. Гитлер в свое время действительно тщательно изучил планы парижской «Гранд-опера»: он обратил внимание на то, что в ложе у авансцены не хватает салона, и оказался прав. Капельдинер объяснил, что упомянутое помещение ликвидировали во время давней реконструкции. «Вот видите, как хорошо я все здесь знаю», — самодовольно заметил Гитлер. Он явно был очарован оперным театром, восхищался его красотой. Его глаза блестели от волнения, показавшегося мне жутковатым. Капельдинер, разумеется, сразу же узнал нагрянувшую персону и показывал помещения деловито, но с подчеркнутой отстраненностью. Когда наконец мы собрались уезжать, Гитлер шепнул что-то адъютанту Брюкнеру. Тот достал из бумажника банкнот в пятьдесят марок и подошел к стоявшему поодаль служителю. Старик любезно, но решительно отказался от денег. Гитлер сделал еще одну попытку: послал Брекера, но француз не уступил, твердо сказав Брекеру, что всего лишь исполнял свои обязанности.
Затем мы проехали мимо церкви Мадлен по Елисейским Полям до Трокадеро, а оттуда к Эйфелевой башне, где Гитлер приказал остановиться. От Триумфальной арки с Могилой Неизвестного Солдата мы пешком прошли к Дому инвалидов, и Гитлер постоял немного перед гробницей Наполеона. Под конец Гитлер осмотрел пантеон, поразивший его своими пропорциями. Правда, он не проявил особого интереса к самым красивым архитектурным достопримечательностям Парижа: площади Вогез, Лувру, Дворцу юстиции и Сен-Шапель. Он снова оживился, лишь когда увидел ряд жилых домов на рю де Риволи. Экскурсия закончилась романтической, но пресной подделкой под купольные храмы раннего Средневековья, церковью Сакре-Кёр на Монмартре — странный выбор даже с учетом художественных вкусов Гитлера. Здесь он стоял долго, окруженный самыми мощными охранниками. Многочисленные прихожане узнавали его, но старательно отводили глаза. К девяти утра экскурсия закончилась, и, бросив прощальный взгляд на Париж, мы помчались в аэропорт. «Увидеть Париж было мечтой всей моей жизни. Не могу выразить словами, как я счастлив, что сегодня эта мечта осуществилась», — сказал Гитлер, и я даже немного пожалел его: три часа в Париже, первый и единственный визит, сделали счастливым человека, находившегося на вершине своего триумфа.
Во время экскурсии Гитлер заговорил о параде победы в Париже, однако после беседы с адъютантами и полковником Шпайделем решил от этой идеи отказаться. Официальной причиной назвали угрозу британского авианалета, но позже Гитлер сказал: «Я не настроен на победный парад. Война еще не закончена».
В тот же вечер Гитлер еще раз принял меня в маленькой комнате крестьянского дома. За столом мы сидели одни. Без долгих предисловий Гитлер заявил: «Набросайте проект директивы от моего имени о полномасштабном возобновлении строительных работ в Берлине… Разве Париж не прекрасен? Но Берлин должен стать еще прекраснее. Раньше я часто думал, не следует ли нам разрушить Париж. — Это было произнесено невозмутимо, как будто речь шла о чем-то совершенно естественном. — Но когда мы закончим реконструкцию Берлина, Париж будет всего лишь тенью. Так зачем его разрушать?» На том он меня и отпустил.
Хотя и привычный к импульсивным замечаниям Гитлера, я тем не менее был шокирован этим равнодушным проявлением варварства. Примерно так же он отреагировал на разрушение Варшавы, заявив, что не допустит восстановления города, дабы лишить поляков их политического и культурного центра. Но все же Варшава была разрушена в ходе военных действий, а здесь Гитлер не постеснялся продемонстрировать, что размышляет о бессмысленном и беспричинном уничтожении города — бесценной художественной сокровищницы, — который сам же назвал прекраснейшим в Европе. В те несколько дней мне открылась некоторая противоречивость натуры Гитлера, хотя тогда я не оценил ее в полной мере. Гитлер соединял в себе множество личностей: от человека, остро сознающего всю полноту своей ответственности, до безжалостного человеконенавистника, отрицающего общепризнанные ценности.
Однако негативные впечатления быстро развеялись. Я был снова пленен его блестящими победами и перспективой скорого возобновления моих строительных проектов. Теперь я должен был превзойти Париж. О разрушении парижских монументов ничего больше сказано не было. Гитлер просто распорядился как можно скорее воздвигнуть наши собственные. Он лично изменил формулировку приказа: «Новый облик Берлина должен соответствовать величию нашей победы». И объявил: «Я считаю выполнение этих чрезвычайно важных для рейха строительных задач величайшим вкладом в увековечивание нашей победы». Он датировал свой указ тремя днями ранее — 25 июня 1940 года, датой заключения перемирия с Францией и своего величайшего триумфа.
Гитлер расхаживал взад-вперед по посыпанной гравием дорожке перед своим домом в сопровождении генералов Йодля и Кейтеля, когда адъютант доложил ему, что я хотел бы уехать. Меня подозвали, и, приближаясь к ним, я услышал обрывок разговора. «Мы показали всем, на что способны, — говорил Гитлер. — Поверьте мне, Кейтель, по сравнению с Французской кампанией война против России будет детской игрой в куличики». В отличном настроении он попрощался, передал наилучшие пожелания моей жене и пообещал, что в ближайшее время обсудит со мной новые планы и макеты.
13. Излишество
Даже когда Гитлер все свое внимание уделял планам Русской кампании, он серьезно размышлял над театральными эффектами победных парадов 1950 года, проводимых на новом проспекте под величественной Триумфальной аркой[80]. Однако тогда, мечтая о новых войнах, новых победах и торжествах, он пережил и страшнейшее за всю свою карьеру потрясение. Через три дня после нашего разговора, в котором Гитлер вкратце изложил свои планы на будущее, он вызвал меня с чертежами в Оберзальцберг. В приемной Бергхофа я застал двух бледных и возбужденных адъютантов Гесса — Лайтгена и Пинча. Они спросили, не пропущу ли я их первыми к Гитлеру, — у них личное письмо от Гесса. Как раз в этот момент по лестнице спустился Гитлер. Одного из адъютантов вызвали в гостиную. Я решил еще раз просмотреть чертежи и вдруг услышал невнятный, почти животный крик. Затем Гитлер прорычал: «Бормана немедленно ко мне! Где Борман?» Бормана нашли и приказали как можно быстрее связаться с Герингом, Риббентропом, Геббельсом и Гиммлером. Всех личных гостей отправили на второй этаж. Прошло много часов, прежде чем мы узнали, что случилось: заместитель Гитлера перелетел на самолете во враждебную Англию.