Затем Гитлер с новыми силами обрушился на заговорщиков, грозя уничтожить всех до единого. Он вдруг решил, что Шахт умышленно саботировал перевооружение армии, и приказал его арестовать. Он сетовал на свою былую мягкость, а затем вспомнил о Гессе: «Гесса мы тоже повесим без всякого сожаления. Это с него все началось, это он подал дурной пример предательства».
После каждой такой вспышки Гитлер успокаивался и с благодарностью человека, пережившего смертельную опасность, вновь и вновь возвращался к истории покушения, а затем начинал разглагольствовать о коренном переломе и скорой победе. Провал заговора придал ему уверенности в будущем, а мы все охотно поверили его оптимистическим прогнозам.
Вскоре была закончена перестройка главного бункера, из-за чего, собственно, Гитлер и оказался в день покушения в моем бараке. Если здание можно считать неким символом, то наверняка им был этот бункер. Снаружи похожий на древнюю египетскую гробницу, он на самом деле был всего лишь огромным бетонным сооружением без окон, без прямой вентиляции, с очень малой полезной площадью. Бетонные стены толщиной около пяти метров отгораживали Гитлера от внешнего мира в прямом и переносном смысле, оставляя его наедине со своими иллюзиями.
Ночью 20 июля начальника штаба Цайтцлера отправили в отставку. Я воспользовался случаем и нанес ему прощальный визит. Заур навязался составить мне компанию. Во время нашей беседы зашел вернувшийся из командировки подполковник Гюнтер Шменд, которому до казни оставалось всего несколько недель. Его приход возбудил подозрения Заура: «Они точно сговорились. Вы заметили, как они смотрели друг на друга?» — «Нет», — раздраженно ответил я. Когда мы с Цайтцлером остались наедине, я узнал, что Шменд только что вернулся из Берхтесгадена, куда ездил с поручением забрать документы из штабного сейфа. Цайтцлер сообщил об этом с таким невинным видом, что я уже не сомневался: заговорщики не посвятили его в свои планы. После трех дней пребывания в Ставке Гитлера утром 24 июля я вылетел в Берлин, так и не выяснив, сообщил ли Заур Гитлеру об этой встрече.
В министерстве мне сказали, что обергруппенфюрер СС Кальтенбруннер, шеф гестапо, хочет со мной встретиться, хотя до тех пор он ни разу ко мне не приезжал. Пришлось принимать его лежа, поскольку сильно разболелась нога. Мне показалось, что Кальтенбруннер смотрит на меня, как и ночью 20 июля, пристально и угрожающе. Без всяких предисловий он изложил цель своего визита: «В сейфе на Бендлерштрассе мы нашли список членов правительства, составленный заговорщиками. Вы числитесь там министром вооружений. Вы знали об этом?»
Несмотря на серьезность обвинения, Кальтенбруннер держался с обычной официальной вежливостью. Видимо, на моем лице промелькнул такой ужас, что он готов был поверить в мою невиновность. Прекратив расспросы, он достал из кармана какой-то документ. Это и был план преобразования властных структур, который заговорщики намеревались осуществить после успешного переворота. План явно составлял офицер, поскольку особенно тщательно была расписана реорганизация вермахта. Координационным центром всех трех родов вооруженных сил должен был стать Высший генеральный штаб, которому подчинялся бы и командующий армией резерва, отвечавший также за вооружение. На схеме, заполненной аккуратными печатными буквами, я нашел надпись: «Вооружение: Шпеер». Правда, рядом какой-то скептик приписал карандашом: «Если согласится» — и вывел вопросительный знак. Этот неизвестный офицер и тот факт, что 20 июля я не принял приглашение приехать на Бендлерштрассе, спасли мне жизнь. Как ни странно, Гитлер на эту тему со мной не заговаривал[273].
Разумеется, я тогда задавался вопросом, что бы я делал, если бы в случае успеха заговора 20 июля мне предложили остаться министром вооружений. Вероятно, я согласился бы выполнять свои обязанности в переходный период, хотя и не без мучительной внутренней борьбы. Судя по тому, что я сегодня знаю об участниках заговора и двигавших ими мотивах, даже недолгое сотрудничество излечило бы меня от преданности Гитлеру. Им быстро удалось бы убедить меня в правоте их дела, однако некоторые причины ставили мое согласие на министерский пост под сомнение, а более серьезные психологические факторы делали его и вовсе невозможным. Если бы я осознал преступную суть нацистского режима и свою роль в нацистском государстве, то по чисто моральным соображениям не смог бы занять руководящий пост в послегитлеровской Германии.
На следующий день в нашем министерстве, как и во всех других, в конференц-зале состоялось собрание, на котором мы демонстрировали преданность фюреру. Все мероприятие заняло не более двадцати минут. Я выступил, пожалуй, с самой сомнительной речью в своей жизни. Как правило, я избегал стереотипов, но на этот раз клялся в верности Гитлеру, восторгался его величием и впервые в своей жизни закончил выступление выкриком: «Зиг хайль!» Прежде я никогда не использовал верноподданнических формулировок, тем более что они противоречили моему характеру и чувству собственного достоинства, но сейчас я понимал всю опасность своего положения: я скомпрометировал себя дружбой с заговорщиками и мое будущее представлялось очень мрачным и неопределенным.
Между прочим, мои опасения не были беспочвенными. По Берлину ползли слухи о моем аресте и даже казни, то есть не я один считал свое положение рискованным.
Мои тревоги развеялись, когда Борман прислал мне приглашение выступить с речью по проблеме вооружений на совещании гауляйтеров в Позене. Однако собравшиеся, еще не оправившись от событий 20 июля, приняли меня весьма враждебно, несмотря на то что официально это приглашение меня реабилитировало. Среди партийных шишек я оказался в полной изоляции. Лучше всего ту атмосферу передают слова, обращенные Геббельсом к собравшимся вокруг него гауляйтерам непосредственно перед моим выступлением: «Теперь мы наконец знаем, на чьей стороне Шпеер»[274].
Однако по счастливому стечению обстоятельств производство вооружений в июле 1944 года достигло рекордного уровня. Дабы не спровоцировать партийных лидеров и не ухудшить свое положение, я не стал увлекаться общими рассуждениями, а просто обрушил на аудиторию град статистических данных, характеризующих наши достижения, и рассказал о новых программах, порученных нам Гитлером. Даже партийные лидеры должны были понять, что я и мои сотрудники незаменимы, тем более в такое трудное время. Когда я на многочисленных примерах продемонстрировал, какие огромные ресурсы вооружения и запасных частей для военной техники имеет и не использует вермахт, гауляйтеры явно воодушевились, а Геббельс громко выкрикнул: «Саботаж, саботаж!» Его реакция лишний раз доказала, что после 20 июля руководство склонно везде и повсюду видеть предательство и государственную измену, но на гауляйтеров моя речь произвела сильное впечатление.
Из Позена участники совещания отправились в Ставку, где на следующий день с речью к ним обратился Гитлер. В партийной иерархии я, как гауптамтляйтер (глава департамента), стоял ниже рейхсляйтеров, обычно удостаивавшихся чести присутствовать на таких партийных собраниях, но Гитлер лично пригласил меня, и я скромно занял место в заднем ряду.
Гитлер говорил о последствиях заговора 20 июля, вновь объяснял все поражения последних лет изменой офицеров вермахта и возлагал огромные надежды на будущее. По его словам, никогда еще он не чувствовал такой уверенности, ибо все его предыдущие усилия встречали скрытое сопротивление и саботаж, но теперь преступная клика разоблачена и уничтожена, и, возможно, своим выступлением оказала нам огромную услугу. Таким образом, Гитлер почти слово в слово повторил то, что говорил ближайшему окружению сразу же после путча. И я, несмотря на отсутствие логики, подпал под его чары, как вдруг прозвучали слова, мгновенно вырвавшие меня из транса: «Если немецкий народ потерпит в этой борьбе поражение, значит, он оказался слишком слаб. Значит, он не выдержал испытания, предназначенного ему историей, и не заслуживает ничего, кроме гибели».
Как ни странно, нарушив привычку никогда не хвалить своих помощников, Гитлер отметил мои достижения. То ли он знал о враждебности гауляйтеров, то ли ему подсказала интуиция, но для дальнейшей плодотворной работы я действительно нуждался в поощрении фюрера, и он продемонстрировал партийцам, что его отношение ко мне после 20 июля не изменилось.
Я воспользовался укреплением своих позиций, чтобы помочь знакомым и сотрудникам, подвергшимся после 20 июля преследованиям[275]. Заур же, наоборот, донес на двух офицеров управления артиллерийско-технического снабжения сухопутных войск — генерала Шнайдера и полковника Фихтнера, которых тут же арестовали по личному распоряжению Гитлера. Что касается Шнайдера, Заур просто процитировал его замечание о технической некомпетентности Гитлера. Фихтнеру вменили в вину лишь то, что он недостаточно ревностно поддержал разработку новых моделей танков, которые Гитлер хотел получить еще в начале войны. Теперь это трактовалось как умышленный саботаж. Правда, сам Гитлер проявил уступчивость, и, когда я замолвил словечко за обоих офицеров, он согласился освободить их, но при условии, что они больше не будут служить в управлении артиллерийско-технического снабжения сухопутных войск.
18 августа в Ставке Гитлер при мне продемонстрировал недоверие к офицерскому корпусу. Тремя днями ранее фельдмаршал Клюге, главнокомандующий Западным фронтом, отправился в 7-ю армию, и с тех пор его нигде не могли найти. Когда сообщили, что фельдмаршал в сопровождении одного лишь адъютанта, имевшего при себе радиопередатчик, приблизился к линии фронта, Гитлер заподозрил, что Клюге выехал в условленное место для ведения переговоров с западными союзниками о капитуляции германской армии на Западе. Поскольку переговоры не состоялись, Гитлер предположил, что лишь авианалет помешал фельдмаршалу осуществить вероломный план. Фельдмаршала Клюге освободили от командования и приказали явиться в Ставку. В следующем донесении сообщалось, что по дороге Клюге скончался от сердечного приступа. Знаменитая интуиция не позволила Гитлеру поверить в сердечный приступ, и он приказал гестапо тщательно обследовать труп. И действительно, выяснилось, что Клюге принял яд. Гитлер полностью убедился в причастности Клюге к заговору, несмотря на то что в предсмертном письме фельдмаршал уверял фюрера в своей вечной преданности.