Третий Рим. 500 лет русской имперской идеи — страница 25 из 41

[93]. Соборное уложение 1648 года нанесло удар по церковному самоуправлению, подчинив архиереев государству через монастырский приказ. Никон последовательно боролся против этого, и его недовольство Соборным уложением, видимо, было главной причиной конфликта.

Но защищая традиционные права церкви, Никон фактически сводил их к своей персоне, до предела возвышая харизму патриаршей власти. На централизацию государства он отвечал церковной централизацией, быть может, не совсем осознанно, потому что пафос патриаршей ответственности у Никона вполне искренен, а остальные архиереи, кроме воспротивившегося реформе Павла Коломенского, которого Никон вопреки правилам без суда лишил сана, оказываются в истории как бы безгласными. Зато эта воля к централизации, проводясь в жизнь железной рукой, уже и сама по себе вызвала сопротивление снизу, а необоснованность реформы и происходишее при ней нарушение правил придали силу сопротивлению, трагизм которого подчеркивался тем, что сами сопротивляющиеся тоже стремились к унификации, относились к своим братьям из других православных стран с таким же ригоризмом за их обрядовые особенности, какой сами претерпевали от своего церковного начальства. Третий Рим, долженствующий сплачивать православных и давать им покров, оказался в состоянии разброда и шатания.

Трагедия раскола – это столкновение мечты о единообразии традиции с действительностью ее многообразия, которая, проступая из прошлого, делала всякую попытку к единообразию произволом и порождала насилие. Но как возникла сама мечта? Ее породил дух времени: стремление к регулярности. Раскол, таким образом, был не эксцессом русской архаики, а прямым предком петровского регламента. Речь шла о регламентации жизни, которой бредило Новое время в муках своего рождения. Но регламентация эта не удалась «на глубину» и в итоге пошла по поверхности, оставляя глубине инерцию пассивного беспорядка. Неудача «проекта» исправления нравов, отказ от него на государственном уровне привели к тому, что с ним стали преимущественно ассоциировать себя старообрядцы. Наоборот, господствующая церковь не удержалась и на реформе Никона: сократилось богослужение, пал иконописный канон, русское каменное зодчество с его богатым символизмом было надолго предано забвению, церковное пение, за чистоту которого боролись весь XVII век, по мере утраты «миром» интереса к тому, что поется, деградировало на уровень «концерта». Не выдержав реформы как исправления нравов, общество надломилось, оно как бы устало стремиться быть Святой Русью. Не отказываясь от православия, этого залога своего величия, страна после ряда постнических и молитвенных царствований перешла во власть «всешутейшего и всепьянейшего собора».

Римские образы петербургской эпохи

Одно из основоположений Свода законов Российской империи гласило:

Император, Престолом Всероссийским обладающий, не может исповедовать никакой иной Веры, кроме Православной Грекороссийской. Император, яко Христианский Государь, есть верховный защитник и хранитель догматов господствующей Веры, и блюститель Правоверия и всякого в Церкви Святой благочиния. В сем смысле Император… именуется Главою Церкви. В управлении церковном Самодержавная Власть действует посредством Святейшего Правительствующего Синода, Ею учрежденного (Основные Законы I. VII. 41–43).

Отец Петра привел к победе свой конфликт с властным патриархом, начавшийся из-за противоречий Соборного уложения 1649 года и древнерусского канонического права. Петр, за масштаб своих преобразований прозванный Великим, поставил точку в ликвидации средневековой симфонии: он отменил патриаршество, заручившись для этого согласием других патриархов, и учредил Святейший Синод, подотчетный императору. Сподвижник и единомышленник царя Петра архиепископ Феофан (Прокопович) в «Духовном регламенте» – манифесте об учреждении Синода (1721) объяснял необходимость строгого подчинения церкви государству: «Народ… помышляет… что духовный чин есть иное и лучшее государство. […] Тако простыя сердца мнением сим развращаются, что не так на самодержца своего, яко на верховного пастыря, в коем-либо деле смотрят; и когда услышится некая между оными распря, вси духовному чину паче, нежели мирскому правителю… согласуют и за него поборствовати и бунтовати дерзают».

Создание абсолютистского государства, по идее, это сосредоточение сил общества для великих свершений, направляемых единой просвещенной волей. Образцом и символом такого свершения в России стала ее новая столица, Санкт-Петербург, город, построенный на пустом месте, в связи с чем традиционное сознание того времени приговорило, что ему и «быть пусту». Но в чем величие великих свершений, если не сводить его к демонстрации величия, наподобие строительства пирамид и воздвижения обелисков? С идеей империи в эпоху Петра начинают возникать проблемы: она все чаще предстает вещью в себе, чем-то самодовлеющим и самоценным, чему приносятся жертвы и что само никогда не приносится в жертву, но только возрастает и процветает.

Ошибочно было бы думать, что смысл империи составлял сам царь. Напротив: «Не должны бы вы помышлять, что сражаетесь за Петра, но за государство, Петру врученное, за род свой, за Отечество, за православную нашу веру. А о Петре ведайте, что ему жизнь его недорога, только бы жила Россия в блаженстве и славе для благосостояния вашего», – гласит записанное Феофаном воззвание царя к воинам перед Полтавской битвой. По словам специалиста по истории реформ XVIII века, «для Петра… каждый житель империи должен был исполнять свою строго определенную функцию, состоящую в служении государству» [94], так что «мобилизация с самого начала распространилась на все слои населения… из числа мобилизованных царь не исключал и самого себя» [95].

Противоречие и двойственность, несвойственные идее Третьего Рима, замечаются во всем этом. Идея Третьего Рима строго вертикальна, она подчиняет человека государству, а государство Богу. В понимании Петра это соподчинение сохраняется, однако царь вдруг оказывается служащим цели благосостояния подданных. Как соотносится служение государству со служением благосостоянию? Наиболее вероятным ответом будет их отождествление, характерное для европейского Нового времени. Потому что, если благосостояние выше, то человек, изменивший государству ради своей выгоды, оказывается оправдан; если государство выше, то благосостояние всегда будет приноситься ему в жертву; если же они равны, но нетождественны, то возникает пагубная раздвоенность цели. Но раз государство и благосостояние одно – как подданный такого государства может служить Богу, одновременно служа и маммоне?

Петр и его соратники, вероятнее всего, не замечали этой проблемы. Они были носителями усталости Руси от ее борьбы за собственную святость, которые одновременно с горячим желанием дела, такого же активного и бурного, как на Западе, стремились к разрядке духовного напряжения, выражая это стремление в культурной реформе. Здесь мы должны все время преодолевать стереотипы. Считается, например, что культурная реформа Петра оторвала Россию от Средневековья, но на самом деле она во многом была контролируемым возвратом к более свободному, чем на Руси времен царя Алексея Михайловича, по сути средневековому строю светской жизни с ее карнавальным началом. Государство не боялось в этом случае хаоса, так как само возглавляло его. Считается, что Петр «Россию поднял на дыбы» своей личной неукротимой волей, – как будто воля одного что-нибудь значит без воли многих, – заставив народ в одночасье забыть «и нравы, и язык, и старину святую». На самом деле очень сомнительно, что, например, стрельцы, охранявшие Аввакума во время его вынужденных путешествий и, по замечанию протопопа, часто матерившиеся, так уж сильно ценили «святую старину». Реформа не усилила давление, а снизила его, привела внешнее в соответствие с внутренним.

Впрочем, речь не идет о том, что действия Петра не представляли собою программы. Наоборот, во всех его даже причудах заметен определенный склад государственного ума. Так, «Всешутейший, всепьянейший и сумасброднейший собор», не прекращавшийся в течение тридцати лет интерактивный театр царя и его сподвижников, поднял обычное для карнавальной культуры высмеивание пороков духовенства и всего общества на степень институции, которая эти пороки некоторым образом также легализовывала. С функциональной точки зрения эта институция освобождала бояр от усвоенного ими в зрелый период Московского царства благоговения перед церковными властями.

Из культурных реформ Петра обратим внимание на три наиболее курьезные.

Бритье бород и ношение париков имело целью, скорее всего, все ту же унификацию, в которой регулярное государство Нового времени видело залог своей механистической слаженности. Недаром император Павел, мыслящий себя продолжателем Петра последний рыцарь абсолютизма, будет отличаться такой приверженностью к прусской косичке. При этом большинство даже городского населения культурной ломке подвергнуто не было. «Мужик» оставался «мужиком», но теперь он стал носителем народной культуры быта, которую знать, владевшая этим мужиком и неуклонно укреплявшая свои права над ним, быстро утрачивала. Это создало кричащую эстетическую неоднородность общества в одежде, архитектуре, привычках, что не могло способствовать национальному единству – другой ценности Нового времени, к осознанию которой пришли значительно позже. Если реформа Петра и не была, как думали некоторые, прямой причиной революции 1917 года, то, во всяком случае, она заложила основы отчуждения, которое проявило себя в ее ожесточенности.

Курение табака – до разговоров о его вреде для здоровья невинная забава, вспомним хотя бы симпатичнейший образ капитана Тушина в «Войне и мире», с его неизменной «закушенной набок трубочкой». Для Петра это новшество тоже дань рационализму: лучше развлечься, чем постоянно быть в напряжении. Почему же исконная Русь так противилась курению, называя его «каждением бесам»? Дело не только в суеверии, которое по ассоциации курения с каждением (сами слова были синонимичны) сразу задавалось вопросом: «А этот кому кадит, и так зловонно?» Дело еще в том, что на Руси бесцельное доставление себе удовольствия как таковое считалось греховным. Семнадцатый век подозрительно смотрел даже на всякую музыку, кроме церковной, еще не осознавая, что высокая классика может быть сродни богословию. Правда, на Руси разводили сады, украшали дома и одежду, румянились женщины: но все это или принималось без рассуждения как дань традиции (а «ревнители» пытались некоторые из этих обычаев отменить), или оправдывалось как объективное благо. Царская и боярская одежда, например, с ее не столько приятной, сколько утомительной роскошью, была своего рода сигнальной системой, осведомлявшей о заслугах человека и его рода, о полученных им царских милостях и т. д. В случае сада или дома, особенно храма, красота, подобная райской, для всех служила напоминанием о первозданной невинности человека и совершенстве Божественного замысла. Но трубка с куревом, услаждающая лично того, кто курит, заменяя ему созданный Творцом воздух, выглядела на этом фоне прямо как изобретение нечистого. Таким образом, одна рациональность оспаривала другую, причем за «ревнителями» оставалась чистая разумность, а Петр вводил учет человеческих слабостей – или потворство им.