Второй из Павловичей, правивших на русском престоле, создавший себе репутацию «твердой руки» царь Николай, как и его старший брат Александр, хорошо усвоил урок отца. Кажется, до сих пор недооценено, какое унижение идеи царской власти заключается в нередко цитируемых словах царя о себе – «первый дворянин империи». Отождествить монархию с одним из сословий – значит основательно извратить самую идею монархии в ее как византийской (где император считался гарантом справедливости [110]), так и русской (династической) форме. Унижение будет еще более явным, если мы примем во внимание контекст этих слов: они произнесены были 18 мая 1847 года перед депутацией смоленского дворянства, которую царь вежливо пытался убедить в необходимости отмены крепостного права в будущем:
«Теперь я буду говорить с вами не как Государь, а как первый дворянин империи. Земля принадлежит нам, дворянам, по праву, потому что мы приобрели ее нашей кровью, пролитой за государство, но я не понимаю, каким образом человек сделался вещью, и не могу этого понять иначе, как хитростью и обманом, с одной стороны, и невежеством, – с другой. […] Этому должно положить конец. Лучше нам отдать добровольно, нежели допустить, чтобы у нас отняли».
С экономической и административной точек зрения крепостное право было отменено тогда, когда для этого созрели все необходимые предпосылки: когда значительная масса дворянства готова стала перейти со своими крестьянами на коммерческие отношения. Постановка вопроса Николаем скорее нравственная, недаром в 1833 году он запретил продажу людей с публичного торга и крестьянских семей враздробь: такое ограничение дворянство приняло, видимо, в глубине души сознавая его справедливость, но показательно уже то, что подобная практика, приравнивавшая человека к вещи, вообще существовала. При этом в Российской империи не употреблялось название «раб», которое знали в Древней Руси, однако торговля человеческим товаром достигла своего апогея именно в империи. Народное сознание, которое многие господа считали грубым и морально нечувствительным, трансформировало право помещика продавать крестьян враздробь в легенду о его праве заказывать крестьянских детей себе на обед. Отечественные законы с их настойчивым сыском беглых крестьян и наказанием за укрывательство вне зависимости от причины бегства грубо противоречили заповедям Ветхого Завета: «Да не предаси раба господину его, иже прииде к тебе от господина своего: с тобою да обитает, с вами да живет во всяком месте, идеже угодно будет ему: да не оскорбиши его» (Второзаконие 23:15–16); «Не предаждь раба в руце господина, да не когда прокленет тя, и изчезнеши» (Притчи 30:10). Но помимо противоречия с Ветхим Заветом глубочайшая трансформация заключалась в утрате семейных взаимоотношений между знатью и народом. В период развитого крепостного права и аристократического сверхпотребления эти взаимоотношения все глубже оспаривались коммерческим интересом; после отмены крепости распад пошел ускоренными темпами.
Говоря о крепостном праве, следует учитывать три стороны вопроса. С одной стороны, как институт оно было государственной необходимостью, а не следствием злой воли. С другой стороны, масштаб злоупотребления этим правом вскрывал слабость как государства, так и христианской веры помещиков не хуже вольтерьянского свободомыслия. С третьей стороны, расширение прав дворян над крепостными не всегда было пропорционально государственной целесообразности как таковой: оно исходило еще из таких трудноуловимых, но действительных вещей, как потребность дворянства в роскоши, а следовательно, в нерациональном и нравственно необоснованном увеличении расходов, и фаворитизм. Новозаветное учение, между тем, не допускает двусмысленности: «Имеюще пищу и одеяние, сими доволни будем. А хотящии богатитися впадают в напасти и сеть, и в похоти многи несмысленны и вреждающыя, яже погружают человеки во всегубителство и погибель: корень бо всем злым сребролюбие есть, егоже нецыи желающе заблудиша от веры, и себе пригвоздиша болезнем многим» (1 Тимофею 6:8–10). Что говорить о православии, когда христиане не желают слушать апостола? Здесь возникает главная проблема русской идеологии: натяжение между декларируемым и действительным не может вечно продолжаться, рано или поздно происходит разрыв жизненной ткани, попавшей в это натяжение. Свидетельствуя о гневе Бога Живого, для веры такой разрыв живителен даже несмотря на то, что он производит фатальные разрушения.
Русская деревня до отмены крепостного права нередко представляется как патриархальная идиллия, и местами она, верно, была таковой. Тем не менее уже в XVIII веке в России происходит капитализация владельческих отношений, хотя и односторонняя. Дворяне становятся капиталистами, но не крестьяне – наемными работниками. «Души» человеческие теперь средство накопления и сам капитал. Как в Англии XVI века «многие пастбища для овец фактически поставляли сукно, чтобы оплачивать импорт предметов роскоши для богатых, а не обеспечивать запасы продовольствия» [111], так в России, приобщившейся к миру капитала, «вестернизация… вела к значительному росту импорта, что требовало существенного увеличения реальных доходов аристократии, а стало быть, вело к увеличению давления знати на крепостных» [112].
Валлерстайн пишет «о зависимости российского дворянства от внешней торговли для поддержания своего стиля жизни» [113]. Историки в объяснении таких процессов очень доходчивы, но с философской точки зрения мы оказываемся здесь в полосе сплошного тумана. Где предел стремлению человека к избыточности потребления? Есть ведь и альтернативные виды избыточности: в познании, творчестве, любви, щедрости, аскезе, и всем им предаются люди. Существует ли закон формирования спроса на то, без чего человек может обойтись? Маркетологи считают, по-видимому, что существует; впрочем, их задача состоит в том, чтобы создавать этот спрос, экспериментируя. Мы оказываемся здесь перед вопросами метафизического плана. Избыточное потребление и препятствия, возникающие на пути к нему, служат испытанием наклонностей сердца, и отношения помещиков со своими крестьянами были таким испытанием.
Насколько надежной опорой престола оставалось дворянство в этом положении? Оно, несомненно, питало собою офицерский корпус, давало стране массу полезных деятелей во всех областях жизни, обеспечивало порядок на местах и помогало государству избежать расходов на увеличение малоэффективного полицейского и чиновничьего аппарата. Но дворянство, за свою службу государю получив бесспорные преимущества над иными сословиями, должно было теперь выступать посредником между народом и властью, как раньше это делала церковная иерархия. К такой нравственной роли оно не оказалось готово, поскольку его интерес в этом посредничестве выглядел слишком очевидным.
Легко понять, что секуляризация была обратной стороной возвышения дворянства: уступая все больше одному сословию, власть должна была одновременно увеличивать свои доходы за счет других. В Новое время ограбление церкви – один из главных, если не самый главный источник первоначального накопления капитала. Богатства, которых критически не хватало правительству, как бы лежали в церкви мертвым грузом. На самом деле церковный капитал и так участвовал в народной экономике. В обход канонов он выступал в качестве инвестиционных средств [114], согласно же канонам – раздавался как милостыня. Образец канонически правильного управления церковным имуществом дает завещание святителя Димитрия Ростовского (1709): «Не стяжевах имения и мшелоимства, кроме книг святых, не собирах злата и сребра, ни изволях имети излишних одежд, ни каких-либо вещей, кроме самых нужд. […] И на архиерействе находясь, не собирал келейных доходов (которые не многи были), но часть на мои потребы употреблял, часть же на нужды нуждных, идеже Бог повеле». Добавим к этому: церковные владыки отличались от мирских владетелей тем, что не оставляли по себе наследников.
Против секуляризации в середине XVIII века пламенно выступил епископ Арсений (Мацеевич), и его выступление замечательно для нас тем, что содержит последнее в непрерывной преемственности с древнерусскими документами упоминание о Третьем Риме. В начале своего архиерейства он подал царице Елизавете протест против текста присяги синодального члена, в которой монарх провозглашался «крайним судией» Святейшего Синода. Государыня позволила ему изменить текст присяги. Позднее, в своем докладе императрице «О благочинии церковном» (1742 г.) Арсений указывал на необходимость для церкви патриаршего управления. При этом он цитировал Уложенную грамоту 1589 года, в том числе упоминая о том, что Русь тогда была провозглашена Третьим Римом. Петр пренебрег правилом отношения кесаря к патриарху. «В той патриаршаго престола отставке, – пишет Арсений, – усмотруется и уничтожение нашего Российскаго благочестиваго государства, которое престолом патриаршим, против отпадшаго от благочестия ветхаго Рима и папы Римскаго, соборная восточная Церковь почтила».
Отмена патриаршества Петром I, очевидно, не имела других причин, кроме как таковой доктрины абсолютизма. Петр стоял здесь на протестантской точке зрения государства-церкви, в которой суверен есть глава, а духовенство – служащие; над Синодом он поставил обер-прокурора как «око государево», а сразу по смерти царя учреждена была Коллегия экономии для наблюдения за церковными тратами. Реформатор не считал себя протестантом и заботился, например, о сохранении монашества как среды, из которой производятся архиереи. Однако тенденция к ограничению церковных прав обозначилась. Позднее, как замечал Пушкин в своих «Исторических записках», Екатерина II «гнала духовенство […] угождая духу времени. Но лишив его независимого состояния и ограничив монастырские доходы, она нанесла сильный удар просвещению народному. Семинарии пришли в совершенный упадок. Многие деревни нуждаются в священниках. Бедность и невежество этих людей, необходимых в государстве, их унижает и отнимает у них самую возможность заниматься важною своею деятельностью. От сего происходит в нашем народе презрение к попам и равнодушие к отечественной религии; ибо напрасно почитают русских суеверными: может быть, нигде более, как между нашим простым народом, не слышно насмешек на счет всего церковного».