Третий в пятом ряду — страница 13 из 23

У каждого человека должно быть имя (это обязательно!) и может быть прозвище (если придумают). У меня же при одном имени было целых два прозвища!

Сперва прозвали Горнистом. Но на горне я никогда не играл: не было слуха. Много лет прошло с той поры, а слух у меня так и не появился… Разные песни я и сейчас исполняю на один и тот же мотив.

— Всех авторов уравнял в правах! — с грустью когда-то шутила мама, как бы сочувствуя композиторам.

Она ощущала постоянную потребность сочувствовать людям. Даже тем, которые, на мой взгляд, в сочувствии не нуждались.

— Все в этом нуждаются, — уверяла она. — Безоблачных судеб нет.

Облака — еще ничего: от них не бывает грозы. А над маминой судьбой два раза собирались такие тучи, что ей до конца жизни могли бы чудиться громы и молнии. Но не чудились.

У нее был единственный брат. Андрюша… Мой дядя. Как только я стал что-либо понимать, мама рассказала, что брат ее погиб на войне. Ему было всего восемнадцать — и я вслед за мамой называл его просто Андрюшей.

У нее был единственный муж. Мой отец… Он тоже воевал. Но вернулся домой.

— Вернулся, чтобы проститься, — говорила мама.

На фронте отца засы́пало землей. Он был сильно контужен. Его откопали. Но контузия осталась в нем — и через тринадцать лет вновь засыпала землей. Уже навсегда.

— Ненавижу войну! — говорила мама.

Слово «ненавижу» звучало в ее устах так странно, что я каждый раз вздрагивал.

Маму у нас в доме называли добрым гением.

«Нина Васильевна — наш добрый гений!» — восклицали соседи из разных квартир. И лишь сосед по фамилии Гнедков, живший прямо под нами, встретив маму, начинал заботливо поучать ее:

— Не расшибайтесь, Нина Васильевна! Не оценят! Поверьте: каждый будет судить о вас не по тому, что вы свершили для других, а лишь по тому, что сделали для него. Персонально. Изменить человечество — это не в ваших силах.

Голос у Гнедкова был вкрадчивый, въедливый. Он доверительно заглядывал в глаза, особенно когда говорил про все человечество, которое не устраивало и раздражало его.

Каждой фразой своей Гнедков словно бы открывал лишь ему одному известные истины. Вид у него был снисходительно-жалостливый: он жалел окружающих за то, что они погрязли в доверчивых заблуждениях.

Незадолго до войны отец и Андрюша наткнулись друг на друга.

— В буквальном смысле! — объяснила мне мама. — Это было на катке.

Потом Андрюша привел отца к нам в дом и познакомил со своей сестрой, то есть с моей будущей мамой.

А если б они не столкнулись на катке? Я бы мог не родиться? Жутко подумать! Я взирал на Андрюшин портрет с благодарностью.

Почему меня прозвали Горнистом?

Этого я не могу сказать, пока не дойду до одной истории, которая сама все объяснит: скромность украшает человека. Хотя, как сказала мне учительница Екатерина Ильинична, с которой вы познакомитесь несколько позже, «скромность не живет в одиночку». Она пояснила:

— Когда мы говорим, что человек скромен, надо мысленно подразумевать «но»: отважен, но скромен, талантлив, но скромен… А сказать «скромен, но скромен» — нельзя. Чего скромничать, если не имеешь других достоинств?

Про Екатерину Ильиничну я бы сказал: умная, но скромная; честная, но скромная; просто замечательная, но скромная… Ну и так далее! Вы сами убедитесь. Она первая прозвала меня Горнистом. А потом переименовала в Сигнальщика. Почему? И об этом вы узнаете, как говорится, в свое время.

Буду рассказывать по порядку, чтобы не сбиться. Тем более что все это произошло уже давно.


Мама была педиатром. Проще говоря, детским врачом. Но дети нашего дома к ней за советами не обращались: в юные годы человек ощущает себя бессмертным и не думает о недугах. Взрослые же не давали маме прохода: было известно, что, ухаживая за больным мужем, то есть за моим отцом, мама овладела всеми медицинскими специальностями.

— Ваша квартира напоминает процедурный кабинет: делаете уколы, измеряете давление, — укорял маму Гнедков, живший под нами. — Если б я был вашим мужем, я бы этого не допустил!

Я радовался, что Гнедков никогда не мог стать маминым мужем!

Но на всякий случай предупредил ее:

— Не думай, что он заботится о тебе: плохие не могут любить хороших.

— Но, к сожалению, хорошие иногда любят плохих, — со вздохом ответила она. — Это случается.

«Давление» почему-то волновало многих наших соседей.

— Это закономерно, — объяснила мне мама. — На людей давят прожитые ими годы. А это значит — заботы, без которых не обходится ни одна жизнь на земле. И не забывай, что война была. Ненавижу войну!


— Щедрой вас, поверьте, будет считать лишь тот, кого вы облагодетельствуете, — втолковывал маме, доверительно заглядывая ей в глаза, Гнедков с нижнего этажа. — А всех, Нина Васильевна, благодеяниями не охватишь! Да и охваченные скоро забудут.

— Я и не хочу, чтобы они помнили.

— Вы похожи на своего брата Андрюшу. Он тоже был слабохарактерным. Не умел говорить «нет». Научитесь отказывать! Это полезное свойство.

Мама была терпелива, когда дело касалось ее самой: беззвучно переносила физическую боль, умела скрывать душевную. Она, невысокая, худенькая, коротко подстриженная, в этих случаях лишь напряженно сжималась — и тогда уж совсем начинала походить на семиклассницу. Но если были несправедливы к кому-либо другому, черты ее лица и голос становились острыми, словно обнажались для отпора, для битвы.

— Андрюша был слабохарактерным? — переспросила она Гнедкова. — Идем, Петя! — Мама жестко взяла меня за руку. Потом обернулась к соседу с нижнего этажа. — Со своим слабым характером он поднялся навстречу танку. Вам не доводилось так поступать?

— Я вовсе не хотел… — засуетился Гнедков.

Но мама не слушала его:

— Не умел отказывать? Говорить «нет»? Вот тому фашистскому танку он сказал «нет». А зачем же оттачивать это слово на честных людях? Идем, Петя!

— На честных не надо… Я честных не имел в виду!

Худенькая мама протащила меня вверх по лестнице на наш третий этаж: она не желала слушать Гнедкова.

Потом перегнулась через перила и оттуда, сверху, еще раз метнула в него копье:

— Отыскивать слабое у сильных, мелкое у крупных — утешительно для себя, не правда ли? Так вроде и сближаешься с ними?

— Что вы имеете в виду? И кого? — вопрошал снизу Гнедков так обескураженно, будто, играя, ударил по мячу, внутри которого оказалась взрывчатка.


Мама точно знала, кто, в какой квартире и чем болен. Казалось, она получила задание отвечать за здоровье всех жильцов нашего дома. «От кого получила?» — размышлял я. И лишь повзрослев, понял, что это задание дала маме ее совесть.

Больных она определяла сразу: по цвету лица, по воспаленному блеску глаз, по движению и походке. Она не могла пройти мимо человека, который недомогал.

— Это уж моя болезнь, — говорила мама.

«У-y, как вы дышите! — обращалась она к одному. — Не помогать сердцу — это варварство, бескультурье».

«Зачем вы стараетесь превозмочь болезнь на ногах? — обращалась к другому. — Конфликт с организмом не кончится в вашу пользу!»

Людей, пренебрегавших здоровьем, мама считала жестокими:

— Себя не жалеют, так пожалели бы близких!

«Ваш вид мне не нравится!» — говорила она, вытягиваясь на носках, как во время гимнастики, и ощупывая чей-нибудь лоб. Ладонь ее определяла температуру с точностью до десятых.

Постепенно, сама того не желая, мама приучила соседей обращаться к ней не только по медицинским вопросам, но и с другими просьбами. «Бюро добрых услуг» — прозвали нашу квартиру.

— Необидное прозвище, — сказала мама. — Но в бюро не может работать один человек. Должно быть минимум два. Ты понял?

— Живете на износ, — сокрушался Гнедков. — А те, ради кого вы изнашиваете себя, захотят ли вас ремонтировать в случае какой-либо жизненной аварии? Ведь врачи, я догадываюсь, не только лечат, но и сами болеют.

Порождать неверие в окружающий мир было болезненной страстью соседа с нижнего этажа.

— Видел бы ваш покойный супруг! Он-то ведь до этой своей болезни… нежил и баловал вас, как дитя!

Нежность, однако, не изнежила маму, а баловство не избаловало. Она жила на износ так, будто износа быть не могло: прятала усталость, а поступки не выдавала за подвиги.

— Врач — не только профессия, но и образ жизни, — уверяла она.

И бюро добрых услуг продолжало действовать.

Одинокие болели гораздо чаще и дольше, чем семейные.

— Одиночество, как притаившаяся инфекция, подтачивает организм изнутри, — сказала мама. — Страшно подумать, но некоторые одинокие люди радуются болезни: о них вспоминают! Приходит врач из поликлиники. Я прихожу… Нельзя оставлять людей одинокими!


«Ненавижу войну», — каждый раз повторяла мама, подходя к квартире на первом этаже, где жила Надежда Емельяновна. Этими словами мама будто стучалась к ней.

— Иди домой, Петя! Она, когда разговаривает с детьми… плачет. Так что иди.

Дочь Надежды Емельяновны погибла на войне в сорок первом году. Ее звали Таней.

— Иди, Петя!

Мама брала меня за локоть и осторожно подталкивала к лифту. Мама уже тогда отставала от меня на полголовы, но все в ее облике было зрело, определенно.

— Я — завершенный объект, — говорила она. — А ты выглядишь еще недостроенным.

Это действительно было так. В незавершенном здании одна какая-нибудь часть непременно обгоняет другую и при этом нелепо выглядит, выпирает. Природа бросила свои главные строительные усилия на мои руки и шею: они были несоразмерно длинными.

Я знал об этом — и шею старался упрятать в плечи, а руки за спину. Мне вообще казалось неудобным быть выше мамы, и я ей подчеркнуто во всем подчинялся: в лифт так в лифт, не заходить в квартиру так не заходить.

Но, когда Надежда Емельяновна тяжело заболела, мама сказала:

— Я выписала ей уйму лекарств. Но рецепты сами по себе не могут помочь. Поэтому отправляйся по обычному маршруту — в аптеку!