Третий в пятом ряду — страница 8 из 23

— Она бы с вами поехала.

Нина Филипповна отрицательно покачала головой:

— Колину могилу хочу найти.


При поликлинике был одноэтажный флигель, где размещались процедурные кабинеты. На двери последней комнаты висела табличка «Массаж». Но так как никто в ту пору не массажировался, Ивашов приказал отдать комнату нам с мамой. Мы решили, что мама будет спать на узкой медицинской кушетке, где раньше располагались больные, а я на полу, потому что ничего, кроме стула и стола, в комнате не умещалось. Окошко было задернуто со стороны улицы сплошной пушистой занавеской. Точней, она была приклеена морозом к стеклу. Занавеска была сероватого цвета, как и снег, перекрашенный, но только не человеческими руками, а ТЭЦ, ни секунды не отдыхавшей, извергавшей, подобно просыпающемуся кратеру, необъятные тучи гари. Морозная занавеска в нескольких местах как бы протерлась, истончилась, и я сквозь эти просветы увидел строителей, возвращавшихся с разных объектов. Они брели в одинаковых ватниках, валенках и ушанках, не разговаривая друг с другом: наверно, не было сил общаться.

Внезапно к поликлинике подкатила «эмка», напоминавшая прямыми линиями стародавнюю карету, но только без лошадей.

— Ивашов! — крикнул я маме, распаковывавшей багаж.

— У нас все раскидано… Неубрано!

Она стала панически забрасывать вещи обратно в чемоданы, в корзину. И когда раздался короткий, но мягкий, учитывавший свою неожиданность стук, мы оба уже сидели на кушетке, а багаж был под ней.

— Ну, как новоселье? — спросил Ивашов. — Тут, я вижу, как в конспекте: ничего лишнего. Но конспект, увы, еще не произведение!

Мама вскочила с грациозностью, которую я наблюдал уже второй раз. Руки она, как и при первой встрече, игриво окунула в карманы пиджака.

— Мы всем очень довольны, — сказала мама.

Высоко вскинула ресницы — и я опять увидел в ее глазах морскую синеву. И вновь про себя отметил, что к «синему чулку» и «синему пиджаку» эта синева отношения не имела. «Почему мама всегда как бы прячет свои глаза? — думал я. — Почему приливы женственности в них так редки? Думает, что мне все это не нужно?.. А тогда не нужно и ей? Как-нибудь дам понять, что она заблуждается!»

— Располагайтесь, Иван Прокофьевич! — без всякой хрипоты и прокуренности в голосе пригласила мама.

— Как тут располагаться? Присесть можно было бы, да некогда. — Ивашов обратился ко мне: — Где будешь спать?

— На полу.

— Романтично! Я в детстве почему-то всегда мечтал спать на полу. Правда, ты уже не ребенок.

Он почти дословно повторил то, что сказал герой моей поэмы — дворник, спасший нам жизнь.

— Матрац принесут… Вообще в случае чего обращайтесь к моему заместителю по хозяйственной части. Фамилия его Делибов. К автору оперы «Лакме» отношения не имеет. У него даже слух скверный. Но вас он услышит! Я дал команду… Вот таким образом.

С понедельника я собрался продолжить свой последний учебный год.

А в воскресенье, около семи утра (я запомнил, что было около семи, потому что будильник возвестил с подоконника, что маме пора вставать: поликлиника, как и все объекты строительства, работала без выходных), к нашему флигелю опять подкатила «эмка», напоминавшая стародавнюю карету. Я узнал ее по голосу: мотор от возраста стал чересчур говорливым.

— Ивашов! — крикнул я.

Мама схватилась за гребень и стала с ожесточенной торопливостью расчесывать волосы. Поспешно надела свой синий пиджак, спрятала руки в карманы.

И стук раздался ивашовский: учитывавший свою неожиданность, тем более в раннюю пору.

— Входите! — необычным, чересчур игривым голосом пригласила мама.

На пороге стоял пожилой человек. Его застенчивость не гармонировала с грубостью ватника и растопыренной ушанкой, наползавшей почти на глаза. Он, как многие, робел в медицинском учреждении. Ивашов выбрал шофера согласно собственным представлениям о нормах общения между людьми.

— Входите, — с некоторой разочарованностью повторила мама.

— Наслежу вам… Иван Прокофьевич просил привезти…

Слово «просил», необычное для того времени и той обстановки, прозвучало так естественно, что я понял: Ивашов приказывал лишь в исключительных случаях.

— Я мигом… Я готова! — с несвойственной ей судорожной активностью воскликнула мама.

— Простите… — Шофер, извиняясь, развел руками. — Он Александра Гончарова просил привезти.

— Кого?! — переспросила мама.

— Гончарова. Это, он сказал, будет ваш сын.

— А зачем? — уже с тревогой поинтересовалась мама. То, что касалось меня, перебарывало в ней все другие чувства и настроения.

— Вы не бойтесь, — успокоил шофер. — Дело к нему есть какое-то. И тут еще… Чуть не забыл! — Он снял рукавицы, достал из кармана бумажку. И прочитал: — «Обязательно захватить стихи!» К семи двадцати просил привезти.

— Одного?

— Со стихами.

— Но без меня?

— Видать, так.


Помощница Ивашова Тамара Степановна смотрела на своего начальника с той же восторженной растерянностью, что и мама, хотя видела она его, вероятно, каждый день. И еще в ее взгляде, как и в мамином, было понимание того, что на Ивашова она может с восторгом только взирать. Так мне показалось.

— Наш разговор с Гончаровым продлится двадцать минут, — сказал Ивашов. — Соединяйте меня только по срочным вопросам. Остальное записывайте, пожалуйста.

— Понимаю, — ответила она. И исчезла за дверью, которая была обита шоколадного цвета материалом, похожим на кожу и разделенным золотистыми нитями на аккуратные ромбики.

Кабинет показался мне огромным, как зал. Я никогда в таких не был. Поперечное завершение стола, выстроенного буквой «Т», было уставлено черными телефонами.

Я по гостеприимному указанию Ивашова опустился на стул, а руки положил на зеленое сукно, точно приготовился заседать.

— Я буду здесь, чтоб не вскакивать к телефонам, — объяснил Ивашов. — Как мама?

— Работает.

— Это — главное. Работа утомляет, но и спасает. (Думаю, это он про себя сказал.) Если человек хочет перенести непереносимое, он обязан думать о работе круглосуточно. Только о ней! (Это он уже явно сказал самому себе.) Теперь по поводу тебя, Саша… Стихи привез? — Он взглянул на тетрадку, которую я держал в руках. — Вижу, привез… Сколько их там?

— Здесь поэма.

— Поэма?!

— Всего пять страничек.

— Тогда читай. Как называется?

— «Прямое попадание».

Я начал, запинаясь, читать.

— Читай нормально, — сказал Ивашов. — Я хочу иметь точное представление.

Это прозвучало приказом, и я взял себя в руки. Поэма заканчивалась четверостишием, посвященным, как и вся она, дворнику, который спас нам с мамой жизнь:

В скорби даже зенитки

умолкли на крышах,

В скорби улицы все

погрузились во тьму…

И хоть он не услышит,

никогда не услышит,

«Я уже не ребенок!» —

говорю я ему.

— В этом мне и нужно было убедиться, — медленно произнес Ивашов.

— В чем?

— В том, что ты уже не ребенок. Я-то как раз хочу, чтобы дети и во время войны оставались детьми. Но тебе уже семнадцать… В таком возрасте войсками командовали и создавали выдающиеся произведения.

Я понял, что мою поэму он выдающейся не считал.

— Конечно, сочинять поэмы в семнадцать лет — это одно, — продолжал Ивашов, — а выдерживать нечеловеческие испытания… сражаться и погибать… это другое.

Дверь с аккуратными ромбиками наполовину открылась, и Тамара Степановна, подняв на Ивашова все те же растерянно-восторженные глаза, сообщила:

— На проводе Москва.

Во время чтения поэмы ни Москва, ни Тамара Степановна перебивать меня не пожелали.

Я чувствовал, что Ивашов разговаривает с кем-то очень значительным, хотя он не поднялся со стула и не изменил тембр голоса.

— Сделаю все возможное, — сказал он. И, выслушав какое-то возражение, ответил: — Я про себя сказал… А люди только и занимаются тем, что делают невозможное.

Опустив трубку, он тем же спокойным голосом продолжил беседу со мной:

— Так вот… У нас тут издается газета. Правда, всего на двух полосах. — Он взял со стола и протянул мне газетный лист формата «Пионерской правды». — Называется «Все для фронта!». Не очень оригинально, но выражает главный смысл того, что мы делаем. Газета ежедневная, а в редакции всего два работника — редактор и машинистка. Фактически даже один: у машинистки малые дети — то они болеют, то она сама. Увольнять жалко, не будем. Я дал команду машинописному бюро: пусть помогают! Среди эвакуированных обнаружили студентку филфака — будет корректоршей. А вот литературного сотрудника нет… Им будешь ты.

— Я?.. А школа?

— Придется отложить до победы. Повторяю: я хочу, чтобы дети были детьми, а школьники — школьниками. Но чрезвычайные обстоятельства требуют чрезвычайных решений! Некоторые считают, что и у детей все должно быть до предела напряжено. Я не согласен! Пока можно уберегать от пекла, надо уберегать. Ну, а если… Тут уж ничего не попишешь. — Он затих на мгновение. — Твою будущую работу я бы пеклом не стал называть. Зачем же преувеличивать? Но отвечать за газету, как и редактор Кузьма Петрович, будешь по-взрослому. Не ребенок так не ребенок!.. Судя по твоим стихам и рекомендациям Александры Евгеньевны, ты можешь справиться. — Его глаза вопросительно прицелились в меня. — Слова «прямое попадание» имеют не только отрицательный… страшный смысл. Смотря кто и куда попадает! Вот я, к примеру, надеюсь, что твое назначение будет моим прямым попаданием. А надежды начальника стройки в военное время должны сбываться!

Глаза все еще изучающе целились в меня.

— В каких же условиях тебе придется доказывать, что мое попадание было прямым? Обрисую в общих чертах. Типография от нашей стройки — в пятнадцати километрах. Там районный центр… Не скрою: после рабочего дня у тебя будут рабочий вечер и рабочая ночь в типографии. А возвращаться с газетами придется иногда и под утро… Три-четыре часа поспишь — и снова в редакцию. Война пересматривает все: психологию, организм. Злоупотреблять этим, конечно, без надобности не следует. Я часто слышу: «Отсыпаться будем после победы». Почему? Если выдастся лишний часок отдохнуть, отдохни! Будет польза не только тебе самому, но и общему делу. Вот таким образом… Надо сберегать для людей все, что можно сберечь из нормального, мирного бытия. До тех пор, пока можно… Тебя вот придется от школы временно оторвать. Ничего не попишешь! Некоторых война в твоем возрасте оторвала… от самой жизни.