— Ага, в Персии. И с буржуями в чекистских подвалах, голыми и безоружными. И в Палестине, когда агентов вербовал. И с бабами своими бесконечными в постелях. Прямо Аника-воин!
— Скотина ты, Попов. Правильно тебя расстреляли.
Яков замолчал, отвернулся.
— Вы и тут собачиться будете? — рассмеялась Маня.
Фаня повернулась к Блюмкину.
— А ведь Митя прав! «Ну что, сынку, помогли тебе твои ляхи?» Вот и я спрошу: помогли тебе твои большевики? Удобно тебе вот так, с дырами в затылке и во лбу?
— Ой, Фаня! Кто бы говорил?! Ты ж сама меня готова была застрелить тогда, помнишь?
— Помню, Яшенька, я все помню.
— Да уж, из того револьвера мне вообще бы полголовы снесло. А смогла бы?
— Конечно, любимый. И никаких угрызений совести не испытала бы. Хотя, вру. Понятно, что мне было бы жалко тебя, я же помню совсем другого Якова Блюмкина, отчаянного, наглого, уверенного в себе, даже в неопытности своей уверенного.
— Помнишь, значит…
— Конечно, помню! И неловкость твою помню, и боль свою, и страх, что никогда не смогу стать тебе верной подругой… И не стала. А так хотела! Только ты этого не захотел. Как же ты мог, Яша? Почему?
— А я тебя предупреждала! — по своему обыкновению весело ворвалась в беседу Маня. — Еще тогда, на Молдаванке! Этот своего не упустит. Но и верен не будет никогда и никому.
— Ох, Маня! Не тебе говорить! — обиженно воскликнул отвергнутый Блюмкин. — Ты, можно подумать, сильно верная была. А почему у нас с тобой тогда не сложилось, кстати?
— Вы бы такие вещи не при мне выясняли, а? — ревниво сказала Фаня.
— Фанька! Ревнуешь, что ли? Не дури! Мне этот гад до лампочки, хотя, тут-то уже все равно.
— А мне, Маня, не все равно!
— Это пока, девочка, пока… Ты еще новенькая у нас тут. Потом успокоишься, потому что все бессмысленно. Нет смысла перетирать старое, да и будущего тоже нет. Что нам остается?
— Мань… — замялась Фаня.
— Что?
— А тебе страшно было? Тогда, в Крыму?
— А как ты думаешь? Конечно, страшно. Я даже обоссалась, когда меня к фонарю тащили, чтобы повесить. Было и страшно, и стыдно. Не потому, что обоссалась, а потому что они видят, что я обоссалась и ржут, думают, я их боюсь. Мне бы мой наган тогда, да где там.
— А я лежала в кустах… и не смогла ничего сделать. Простишь?
— Не было тебя там, Дитка, не было. Тебе просто очень хотелось, чтобы ты там была. И мне бы хотелось, чтобы хоть кто-то из своих был со мной.
Она снова обняла Фаню:
— Ты бы все равно ничего не смогла бы сделать, а висеть рядом с тобой мне совсем не хотелось. Спасибо, что хотела помочь, этого довольно.
Яков отодвинул Маню в сторону.
— Фаня, почему ты меня не спрашиваешь? Думаешь, мне не было страшно?
— Когда, Яшка? Когда тебя твои же дружки стрелять повели?
— Ну, да. Знаете, девушки, про меня ведь потом легенды складывали, что я перед казнью кричал что-то про мировую революцию и товарища Троцкого. Ничего я не кричал. Я даже не знал, куда ведут, не говорят же! И когда они выстрелят, тоже не знал! Порядок-то мне был известен, сам скольких порешил, но как раз от того, что всю процедуру стандартную знал, еще страшнее было. Еще страшней.
— А я тебе всегда говорила, Яшка, погоришь ты на бабах! Уж больно ты злой до них был. А выбирать не умел.
— Почему «на бабах», — удивилась Фаня.
— Так его ж очередная любовница сдала, Дита! Вот ГПУ до него и добралось.
— Да, Яша?
— Даа, Фаня. Маня верно говорит. Маху дал.
— Маху он дал! Она его с Троцким выследила, когда они в Стамбуле встречались, и тут же к чекистам и побежала. А этим только повод дай: сразу же пошли его брать.
— Так и было. Но я, между прочим, не как баран на заклание шел, не надо меня таким уж дурачком выставлять.
— Да-да, не как баран. Устроил на улицах Москвы погоню со стрельбой. Герой! А все равно пулю в затылок получил. От дружков своих…
— Мань, перестань, — примирительно сказала Фаня. — Все мы ошибались. Нечего друг друга винить.
— Да я к чему? Остался бы он тогда с тобой, Фанька, все бы у вас по-другому сложилось.
— А у тебя?
— Не, у меня все так и было бы, мне эти ваши глупости неинтересны. Так и так убили бы, по-любому. Хотелось бы, конечно, в бою, от пули. Но тут уж выбирать не приходится. Знала, что молодой помру. Жалко только, что так мерзко они меня порешили. Лучше бы расстреляли, как тебя, Яшка.
— Слушайте, ну хватит уже! Ничего, что я тут рядом стою? Я вам не мешаю? — вмешалась Фаня, оглядываясь и разыскивая взглядом кого-то.
— Фаня, тут никто никому уже не мешает. Ты кого ищешь? Натана своего? Вон он, скромняга наш! Мнется, своей очереди дожидается. Ну, давайте, голубки, курлыкайте!
Яков рассмеялся:
— Курлыкают журавли, а не голуби, деревня! — И они с Маней не отошли, не отбежали, а как бы отплыли в сторонку, освобождая место рядом с Фаней.
И правда, вот же он, Натан. Она боялась, что у него и здесь останется снесенное мотыгой лицо, но стоял ее муж юный и растерянный, как тогда, в парижском ресторане.
— Ингале! — Фаня кинулась к нему, обняла, стала целовать.
— Мейделе! — гладил он ее по кудрявым волосам, прикасаясь к ним губами. — Ты такая молодец! Я так тобой горжусь!
— Да чего уж гордиться? Чем?
— Хорошую жизнь прожила, Дита. Долгую и хорошую.
— Ну не всегда и не во всем хорошую! — неожиданно подплыл к ним Меир. — Всякое бывало, что уж там.
— Без ложки дегтя в бочку меда — никак, а, Меир? — фыркнула Фаня. — Лучше скажи, что ты нашей Михалью гордишься, правда? Видел, какой она стала?
— Конечно! Дочь у нас прекрасная. И внуки красавцы… Тут никаких претензий.
— Никак не можешь без политики и принципов своих дурацких? — Натан разозлился. — Даже детям и внукам не можешь спокойно радоваться, что ты за человек такой! Как она с тобой жила?!
— Нормально жила, пока мозгами не поехала. — сурово сказал Меир. — И не тебе меня совестить, Натан. Ты ушел слишком рано. А если бы тогда, в поле, стал стрелять, то это были бы твои внуки. Но ты не смог выстрелить. Так что Михаль я растил, не ты.
— Не стыдно?! — Фаня набросилась на Меира, сжала кулаки. — Тебе не стыдно? Ты и здесь сводишь старые счеты, со всеми ссоришься, что-то доказываешь. Меир, ну что ты со всеми ругаешься, ты же не такой!
— Такой, Фаня, такой. Как и ты — такая, какая есть. Неважно, где мы и что с нами произошло. Мы навсегда остаемся самими собой.
— И ты по-прежнему меня считаешь предательницей?
— Ну вот, видишь, теперь уже ты пытаешься со мной свести счеты, — Меир неожиданно улыбнулся.
— А ты мог тогда не уходить?
— Мог. И очень не хотел. Ты была такая красивая в этой форме, она тебе так шла. Но именно поэтому надо было уйти.
— Почему?
— Потому что ты погубила бы меня, как Далила Самсона. Сделала бы слабым, забрала бы мою силу, заставила изменить взгляды. Если бы я тогда остался, предателем стал бы я.
— А Михаль? Про Михаль ты тогда подумал?
— Михаль меня поняла, Фаня. Поняла и поддержала. Да-да, она верила, что я прав.
— Конечно, прав! — в белом тумане, все больше сгущавшемся в комнате, появился Аврум. — Я тебя тоже поддерживаю. Если бы ты не ушел, мы бы с Фаней не смогли бы счастливо прожить все эти годы. Так что очень ты правильно сделал, что ушел.
Меир никак не отреагировал, только дернул губами и растворился в белой пелене, которая уже поглотила и Маню, и Якова, да и Натана. Ингале уплывал последним, но обернулся, улыбнувшись и помахав Фане.
— Почему они все исчезают, Аврум? — испуганно спросила Фаня. — Мы что, больше не увидимся?
— Конечно, увидишься, — рассмеялся Аврум. — Ты тоже скоро к ним уйдешь, там мы все будем вместе.
— И по-прежнему будем спорить и ругаться?
— Вот уж нет! Чего не будет, того не будет! — громко и резко сказала появившаяся рядом с Фаней женщина. — Это мы тут все старые грехи поминаем, там не будет ничего. Будешь точно так же встречать новеньких, выяснять отношения, все прощать — и возвращаться к нам. Мы теперь вместе. Навсегда. Знаешь такое слово? Теперь почувствуешь, что оно означает.
Фаня вгляделась в лицо женщины, знакомое, очень знакомое, но почему-то до половины скрытое вуалью от шляпки.
— Фейга! Дора! — наконец узнала. — И ты с нами?
— А куда мне деваться. С вами, конечно.
— Здорово! Ты знаешь, все эти годы я хотела тебя спросить… Только честно: почему ты тогда не ушла? Почему осталась стоять у завода?
— Сама-то как думаешь?
— Пыталась на себя все взять? Спасти нас, нашу тройку?
— Фаня, я тебе все по правде скажу, только никому, ладно?
— Да кому я тут скажу-то?
— Тоже верно. Понимаешь, мне очень мешал гвоздь в башмаке. Вот такая проза. Потом я сама себе изо всех сил объясняла, какая я благородная и жертвенная. А тогда было просто больно идти.
— Я ж тебе сказала: «Беги!» А ты с места не сдвинулась. Ну как так, Фейга, родная?
— Так это ты была? А я решила, что показалось. Не знаю, девочка. Стояла и искала, что бы подложить в ботинок. Тут этот военком ко мне и пристал. Через два дня меня не стало. Так что все очень просто. Помнишь, как у Маяковского? «Гвоздь у меня в сапоге кошмарней, чем фантазия у Гете!»
— Да, помню. Мне было пятнадцать, и мама с папой запрещали читать эту развратную неприличную поэму. А я ее читала и мечтала тайком, чтобы и обо мне так же страдали, как о той одесситке Марии.
— Мечты сбываются! — рассмеялся Аврум. — Страдали по тебе, страдали. Да ты и сама знаешь, не кокетничай!
— Я не кокетничаю! — Фаня хотела обидеться, но передумала, уж больно светло и тепло было ей в этом тумане с родными и близкими людьми. Не получалось обижаться, только улыбаться им без конца.
— Фейга, а почему ты под вуалью тут?
— Да матрос этот, идиот кремлевский. Выстрелом пол лица мне снес, привык, понимаешь, на фронте не глядя палить. А тут работа ювелирная, надо точно знать, куда пулю вогнать! Видела, какая у Блюмки