ачество, они тебя пускают по очень узкому коридору. Тогда ты начинаешь каким-то образом сопротивляться, пока не приучаешь их к тому, что ты имеешь право на шаг вправо, шаг влево.
ЮР Но тут и режиссер очень часто выступает, особенно в кино, как зритель. Потому что он тоже подбирает типаж. И он как раз берет то, что он уже видел и знает.
МН Ну, кино и театр – это действительно совершенно разные вещи. А когда ты говорил про парик и про…
ЮР Да, вот я и хотел, чтобы мы вернулись к парику.
МН Ты знаешь, какая странная штука? Вот ты пришел в театр и смотришь на свое лицо в зеркало. И думаешь: это лицо сейчас совершенно не годится для того, чтобы стать вот тем лицом. И вообще, вся эта женщина не годится. И вообще, это совершенно не та женщина, которая пришла в эту грим-уборную. Потом начинаешь накладывать тон, что-то такое, глаза, появляются какие-то краски, ты думаешь: «А нет, ничего, ничего, вроде уже приближается». Я ловлю себя часто на том, что я смотрю в зеркало, совершенно не на себя глядя, это очень любопытное ощущение.
ЮР Вот я сейчас расскажу эпизод. Может, он к месту… Когда я снимал тебя после спектакля «Спешите делать добро», очень хотелось поймать момент перехода от героини к Неёловой. И обратил внимание, что у тебя сценической инерции гораздо больше, чем жизненной. В роль ты быстро входишь и сразу встраиваешься. То есть ты переступила сцену, и все, ты уже здесь. А вот выходя за кулисы, некоторое время сохраняешь на себе печать персонажа. Поэтому, когда мы пошли для съемки в «карман» с декорациями сразу со сцены, я увидел почти физически, как с тебя сползает, стекает героиня, и проявляешься ты, как в фотографическом процессе.
МН Когда я эту фотографию увидела, то поняла, что мне и играть-то эту девочку больше не надо. Потому что я увидела свое личное лицо в костюме, совершенно не соответствующем этому лицу, так что тут ты свою роль сыграл. У меня был очень смешной случай с этим спектаклем – «Спешите делать добро». Я после спектакля куда-то очень торопилась, и поэтому мне нужно было быстро переодеться. А обычно все-таки немножко нужно как-то оттаять. И я так вскочила в гримерную, надела джинсы, не сняв еще платья. И как-то остановилась. Не могу понять: как кентавр какой-то, состою из двух совершенно разных половин. То есть вот эти джинсы, они мне дают право сесть как-то свободно. А платье диктует руки какие-то несуразные совершенно. Я стою и не могу понять, что мне в этот момент сделать, чтобы как-то вскочить в нормальную жизнь. И так я в растерянности стояла минут пять, глядя на саму себя как бы со стороны, пока наконец-то не сняла платье и не вздохнула. Это вообще, конечно, замечательные ощущения, и такие любопытные – переход оттуда сюда, отсюда туда, вот это сползание или этот наплыв. Вот когда гример уже надевает тебе парик, и потом платье завершает эту картину, ты смотришь вот так на лицо. Понимаешь, не на свое лицо. И вот от него, от этого лица вдруг чувствуешь, что как-то меняются плечи, что-то такое с руками происходит, как-то по-другому села. И все это происходит само по себе. Это некий почти физиологический процесс перехода. Это не умозрительное ощущение и не мозговое, а какое-то постепенное вплывание… И потом как будто все встало на места.
ЮР Сам процесс накопления, собирания этого образа, по всей вероятности…
МН Очень долог.
ЮР Очень долог, да. И я помню, когда ты готовилась к роли этой девочки в «Спешите делать добро», как тщательно ты искала речь. Ее не мог же придумать режиссер. То есть он мог придумать тебе и сказать: «Вот хорошо бы, что б она была странная, с говорком».
МН Там это было просто написано. Но мне не хотелось, чтобы девочка из глухой провинции говорила на «о», как всегда представляют. А в провинции у нас тысячи разных говоров, интонаций и тональностей разных даже. Но когда я стала говорить вот этим говором своим голосом, то поняла, что совсем не годится. Я чувствую, что в этом нет обаяния. И только потом, подняв на два тона выше, вдруг так заговорила, и мне точно стало понятно – случилось.
В театре меня все ждали с этим говором. «Ну что?» Я говорю: «Всё». – «Потрясающе!» И я была в него так влюблена и как-то увлекла всех этим говором, что уже за кулисами в перерыве между репетициями все ко мне обращались только Олечка.
ЮР Теперь у меня вопрос совершенно другой. Ты на довольно значительный срок практически покинула нас, уехав с мужем в Париж. А испытывала ли ты какую-то потребность в партнере, в зрителе, в постоянной работе?
МН Я, конечно, скучала. Приходила в театр в Париже, смотрела спектакль и думала, что хороший зал, и сцена очень хорошая, вот здесь бы мне расположиться со своим спектаклем. Но я не имела такой возможности потому, что не говорю по-французски. К тому же, в отличие от нас, французы любят своих артистов и совершенно не нуждаются ни в ком другом. Ну и это, конечно, совершенно другой, абсолютно не близкий для меня театр.
Он мне интересен, как иная театральная культура. Но сказать, чтобы я хотела хоть в одном из этих спектаклей играть – нет. Поэтому в этом смысле у меня страданий не было, тем более что я так часто ездила в Москву, в «Современник». Пятьдесят шесть раз слетала за это время, мне уже можно давать заслуженного пассажира. Я сыграла «Адский сад», успела сняться в двух картинах, отрепетировать два спектакля, которые, к сожалению, не были закончены по разного рода причинам. Тем не менее я постаралась, чтобы у меня там были прекрасные парижские каникулы, я бы сказала, вакансы.
ЮР То есть у тебя нет ощущения потери времени?
МН Нет, как ни странно. Потому что пауза тоже нужна человеку, чтобы что-то понять, может быть, про себя. И вообще про это дело. Как зрителю нужен антракт иногда, так и артисту нужна какая-то пауза.
Епископ Василий (Родзянко)[132]: никакого оружия у меня не было, только ряса и крест
В Иерусалиме в храме Гроба Господня я увидел высокого, красивого пожилого священника. Он излучал спокойствие и свет. Это был потомок русских эмигрантов архиепископ Василий Родзянко. Мне захотелось пообщаться с этим человеком, но Пасха в Храме не предполагала такой возможности. Она возникла спустя несколько лет в Сергиевом Посаде, когда владыка Родзянко приехал из Нью-Йорка в Москву.
ЮР Мне всегда было интересно: может ли чужая жизнь быть примером?
ВР Я думаю, это тонкий вопрос, потому что человек, который ищет примера, и тот, в ком он его ищет, должны лично соответствовать друг другу.
ЮР А может ли человек вообще хотеть быть примером?
ВР Если он будет ставить такую задачу, то провалится. Это происходит само собой. Все мы в какой-то степени оказываемся примером. Отец для детей, священник на своем приходе.
ЮР Может ли человек определить, удалась его жизнь или нет?
ВР Судьбу мы иногда воспринимаем как фатум. Само слово «судьба» наше русское…
ЮР Суд Божий.
ВР Да, суд Божий. Это связано с промыслом. А промысел Божий – это путь, по которому человек идет. И он не слепо предопределен. Тут нет никакого указания, ясного или неясного.
ЮР То есть программы.
ВР Мы здесь встречаемся с двумя определяющими нашу жизнь факторами. Один – это то, с чем мы родились и что унаследовали. А с другой стороны, со свободой нашего выбора, который, конечно, есть.
ЮР То есть судьба оставляет право на свободу выбора?
ВР По нашему православному учению, да! И по опыту. Я просто знаю по себе, что если я что-то плохо выбрал, то я расплачиваюсь после.
ЮР Ну а вам часто приходилось выбирать в вашей жизни?
ВР Ой, очень много. Особенно когда не знали, что завтрашний день принесет вам в буквальном смысле. Во время войны, например, надо было решать, оставаться или уезжать. Вы получаете письмо от родителей: «Мы ждем тогда-то в таком-то месте», и так безоговорочно, что это уже решено.
ЮР Расскажите о семье как раз в этом контексте судьбы.
ВР Я родился в самый разгар Первой мировой войны. Стало быть, это было поколение, у которого украли детство, его просто не было в обычном понимании. Я покинул Украину (тогда это была Российская империя, или Малороссия), в которой родился, когда мне было четыре года. Мы уезжали из Новороссийска на два месяца, как все говорили, потому что считалось, что такое безумие больше не может продолжаться.
По Черному морю – в Грецию, в Салоники, и там карантин был. Потом нас посадили на волов, это был единственный возможный транспорт. На телеги, которые волы тянули. Так мы ехали по южной Сербии, по этим горам и холмам и плохим дорогам.
И вот вся семья собралась в конце концов в деревне в Сербии, в Югославии, и там за стол садилось двадцать два человека, потому что тут были тетушки, бабушки, дяди и так далее. Потом они все разъехались кто куда.
Вообще у меня было шесть сестер, три до меня и три после меня, можете себе представить, что это за сэндвич.
ЮР Вы единственный мальчик?
ВР Нет. Потом пришел уже мой брат, предпоследним. И это началось еще за пару лет до мировой войны и потом продолжалось во время мировой войны, во время эмиграции, во время беженства, и так строилась эта семья. Потому что моя мать говорила, что никакие события, никакие трудности вокруг не должны остановить то, что самое главное в жизни женщины. Она считала: «Ничего. Бог дает детей, даст и на детей». Вот так, такой подход к жизни был. И, надо сказать, это создало весь характер семьи как таковой. Потому что такое отношение было, оно вошло в нас всех, всех детей.
Путь семьи определялся самим фактом, что много детей, что они следят друг за другом, старшие помогают младшим. Это с одной стороны. А с другой, вы все время живете в обществе. И у вас создается какой-то кругозор, какое-то понимание, взаимосвязь.
И тут сплетаются удивительным образом ваш собственный выбор, без которого нет вообще ничего, и обстоятельства. И, как наши оптинские старцы говорили, воля Божья и промысел Божий познается из обстоятельств.