Третьим будешь. Разговоры в Конюшне — страница 69 из 72

ЮР Ну, может быть, имеет смысл ее издать?

СЮ Я никогда стихи свои даже друзьям не читал, как ты знаешь. Этим не грешил. Они писались и ложились. Но сейчас, скажем, любовная лирика юных лет, отделившись от меня, от моего нынешнего возраста, может иметь какое-то значение.

Если бы мы договорились с издательством, можно было бы сделать томик стихов с рисунками Жутовского, которого я просто люблю.

Александр Яковлев[147]: надо знать буквы, чтобы написать хотя бы донос

Я с большой симпатией отношусь к Александру Николаевичу Яковлеву. Ему, бывшему члену Политбюро, секретарю ЦК КПСС, одному из значимых персонажей верхних эшелонов недавней власти до- и послеперестроечных времен, удалось найти в себе силы покаяться.

В книгах, в серьезных и обширных сборниках документов о преступлениях большевизма в России он осмыслил, что с нами произошло.

Александр Николаевич – умный и симпатичный человек. И пишет он умно и остро о том, как мы живем сегодня. И как мы похожи на тех «верных Русланов» [148], которые населяли систему в конце 30‐х и в послевоенные годы борьбы с космополитизмом. Разве не продолжается доносительство, которое осуществляется теперь через телевидение, газеты, митинговые трибуны? Разве не мы продолжаем лгать и лицемерить, разве инопланетяне сеют ненависть на нашей земле? Разве не звучат призывы к расправе над теми, кто захотел правды о нашей недавней истории?

Большевизм продолжает жить. Он, как идеология насилия, безжалостно деформировал наш образ жизни.

Страх – отец нетерпимости и смерти – слишком долго властвовал над людьми и не покинул их сегодня. Мы говорим с Александром Николаевичем Яковлевым о том, как мы живем. И как преодолевать этот страх.

ЮР Господин Вольтер завещал нам возделывать свой сад. Я процитировал одного философа и писателя в ожидании беседы с другим философом и писателем.

АЯ Поскольку я парень-то деревенский, я люблю очень землю. Уже поздно вечером, если полчаса еще светло, я иду в огород и выдумываю, что надо покопать.

ЮР Земля – такое дело, что останавливаться нельзя.

АЯ Да, нельзя совершенно. А она у меня нелегкая, глиняная, конечно. Но вот три года назад мне выделили участок в Новодарьино, в Академическом поселке.

…И всякий раз возникает двойственное чувство, чувство какого-то бессилия перед ходом истории. С одной стороны, ностальгия, потому что детскими ножками сколько здесь пробегано! Грибы, малина, рыбалка. В пруду вырастают щурята, сколько радости поймать. С другой стороны, думаю: «Господи, а ведь кто-то еще борется за то, чтобы вернуть тот строй».

ЮР А в родной деревне бываете?

АЯ Была деревня, но бедная. Три дома осталось гнилых. Всё. Все уехали. Да, сейчас там совхоз, но, по-моему, ничего там нет. И земля-то, по-моему, не очень пашется. Просто удивительно.

ЮР Странная метаморфоза. Вы для меня человек, который отважился на внутреннее раскаяние. В ваших книгах этот мотив постоянно присутствует. Точнее сказать, тема грустного осмысления жизни, хотя жизнь вы прожили, в общем, дай бог каждому. Из бедной деревни – в секретари ЦК. Вы когда из дому оторвались?

АЯ Не я оторвался, армия оторвала. До войны состоялся такой указ, что независимо от возраста все, кто кончил десятилетку, забираются в армию. И меня, как только я окончил, 6 августа 41‐го года забрали. Правда, до этого мы всем классом, мальчики, тут же немедленно остриглись в парикмахерской. Стали смешными.

ЮР Там, в деревне.

АЯ Да, в рабочем поселке это было. И пошли в райвоенкомат все добровольцами, естественно. Все до единого. Майор нас выгнал, остриженных десятиклассников: «Скажем, когда надо». Но постепенно стали забирать одного, второго, и уже в течение августа-октября всех забрали.

ЮР И куда попали вы?

АЯ Меня записали в танковые войска, в танкисты.

ЮР Это еще, наверное, соответствовало довоенной мечте, помните?

АЯ Ну да. Или летчик, или танкист. А повезли меня в армию через город Молотов, Пермь теперь, поселок Бершеть.

Попал я в артиллерийскую часть, которая была на конной тяге, лошадей чистить, и учился, как стрелять. Правда, за два месяца я ни разу не стрельнул. В основном канавы рыли – начальник, командир полка, себе дачу строил. Это осень 41‐го года.

ЮР Традиции сильны.

АЯ Но, правда, не достроил, его перевели в другое место. Порыли мы канавы, и вдруг снова всех кого куда. Ну, кто-то в летчики пошел, кто-то в артиллеристы. А я попал в эшелон, в Челябинское танковое училище. Едем, едем, вдруг оказалось, не туда едем. Какие-то станции, явно не Челябинск. Приехали в город Глазов, Удмуртская ССР, во второе Ленинградское стрелковое пулеметное училище.

ЮР В танкисты не попали?

АЯ Не попал в танкисты. И уже 2 февраля 42‐го года выпустили лейтенантом и отправили в Чувашию. Целый месяц я готовил взвод на Западный фронт. Чуваши по-русски разговаривали не очень сильно. Это были мужики тридцати – сорока – сорока пяти лет.

ЮР Вы пацан?

АВ А я пацан. Тем не менее там-то, я считаю, что справлялся, потому что я действительно был пограмотнее. Ничего, конечно, на фронте не пригодилось, это понятно. Но стрелять хотя бы учил.

Дали нам каждому патронов по десять штук и повезли на фронт. Думаю, как же я с ними воевать-то буду, с бедными. Они такие грустные, хмурые. Не было у них никакого энтузиазма. Это потом, когда война кончалась, мы бравировали все, героизмом романтику разводили. Тут от семьи всех взяли. И они охали всё! И шли на фронт как на смерть. Уже обреченные абсолютно.

Вот приехали на станцию Муром. Вдруг остановка состава. Стоим час, стоим два, покормили нас там. И велели всем офицерам построиться. Построились. А это холодно, где-то март. Стали, значит, проверять и по одному вызывать на станцию, в одну из комнат, в том числе и меня.

Спросили фамилию, имя, отчество. Кто отец, где отец, где мать, комсомолец ли?

ЮР А вы были?

АЯ Да, конечно. Сидят трое. Один в морской форме. Один, видимо, из штаба округа, как потом я сообразил. Один в гражданском, значит, из КГБ.

Потом всех вызвали, побеседовали, а потом снова построили. Вышел этот моряк со списком: такие-то, двадцать человек перечислил, шаг вперед. И меня. Остальным – по вагонам. А нас – на станцию. И сообщает, что приказом по округу зачислили нас в распоряжение Балтийского флота, в морскую пехоту.

Ну, там крепкие нужны были ребята. Уж я не знаю, чего они там взвешивали. Мне восемнадцать лет, ну чего я соображал? Это в газете «Завтра» было написано, что неслучайно Власов на Волжский флот в одно время со мной попал. Мне даже возмущаться было противно и смешно. Конечно, неслучайно, Гиммлер все продумал, да.

ЮР То есть вы тогда уже были записаны у Гиммлера?

АЯ Выходит, да, а как же иначе. Он же бывал в нашей деревне, и не один раз. Ведь это же разумеется. И попал я в 6‐ю бригаду морской пехоты.

Так случилось, что долгое время меня не признавали моряки. Они ведь ребята… Да ну, что вы! Во-первых, ты должен чем-то отличиться, иначе ты моряка не возьмешь. И розыгрыш у них – любимое занятие. В домино еще играть в любых условиях. Сделать из деревяшек домино и все равно сыграть.

ЮР И где вы воевали?

АЯ Под Волховом, со стороны Ленинграда. Пытались прорвать, но ничего не получилось. Ужасно.

Весной 42‐го года, когда стало таять, на станции Погост – надо же такое придумать название, Погост – в четыре ряда лежали: наши, немцы, наши, немцы. Четвертая бригада морской пехоты вся полегла.

ЮР В этих местах был похоронен Велимир Хлебников. Там болота сплошные…

АЯ Синявино – это страшные места. Там, понимаешь, окопы даже не выроешь – вода, все открыто на болоте.

Ну, это ладно, это все прошло. Но в моем случае война как бы проехалась не только по телу, но и по сердцу, и по сознанию прежде всего. Она воспитала какое-то даже, я бы сказал, физиологическое отвращение к любому убийству, к любому насилию.

Я дал себе клятву, когда вернулся из госпиталя домой на костылях, что я сорок лет стрелять не буду. Почему сорок лет, я только сейчас догадываюсь, тогда я не мог.

ЮР Почему, действительно? То есть время поколения должно пройти?

АЯ Про Моисея я еще не знал. Я думал, мне показалось, что больше просто не проживу. Потому что настолько был искалечен: и грудь прострелена (у меня до сих пор осколок в легком), и в ногах пулевые ранения и осколок. Гангрена газовая была жуткая. Вытягивали ногу четыре месяца, она перебита. Двадцать с половиной лет мне было, и я так прикинул, что хорошо бы дожить до шестидесяти лет.

И как сказал – сорок лет за оружие не брался, не стрелял.

ЮР А после?

АЯ Нарушил. И то сказал, что больше не буду. Это в Литве меня совратили на охоту на кабанов.

А я очень хорошо стрелял. Единственное, что я умел, – стрелять. Я когда был членом Политбюро, выигрывал у своей охраны соревнование по стрельбе в тире.

И я там, на этой охоте, – три выстрела, и три кабана. И мне это очень не понравилось. Я бросил, и с тех пор опять – всё.

ЮР Ну, не стрелять вы дали зарок сразу после войны. А на самой войне не было у вас ощущения какого-то важного для вас, Саши Яковлева, времени? Воевавшие люди, которых дальше как-то жизнь не баловала разнообразием, вспоминают войну чуть ли не как единственное время, когда они были нужны. Не исключено, что это такая журналистская придумка. Но, когда я приходил в Парк культуры – я довольно часто туда приходил после войны – я наблюдал, с каким радостным ожиданием реальные (потом стало много ряженых) ветераны надевали форму и как они объединялись и группировались. Хотя сказать им, большей частью, друг другу было нечего.

АЯ У меня война оставила очень двойственное чувство. Главное, что ли, гнетущее желание было – показать фашистам, что мы не лыком шиты, и прогнать их просто из дома. Конечно, это было главное дело. Но война, к сожалению, велась по тем же законам, как и вся наша жизнь. Планы, отчеты.