Сам Селиванов видел, какое он производит впечатление, но только ухмылялся про себя довольно и забывал тут же, потому что голова его трещала от мыслей таких трудных, что даже в затылке заломило.
«Что ж это такое!? — думал он. — Неужели Ивану Рябинину еще не все кары небесные отпущены! Неужели мало еще! Пусть этого не будет!» — твердил он искренне, но так же искренне хотел знать правду.
Что мог он вспомнить о том парне, на поиски которого кинулся в Лучиху? Появился он в промхозе лет пять назад. В первую же неделю ни разу не пришел трезвым на работу. Так слышал Селиванов. Хотели уволить его, но сначала не было замены, а потом обнаружилось, что в той куче металлолома, которая именовалась промхозовским трактором, он разбирается толково, и что нетрезвость есть его нормальное рабочее состояние. Оказался парень в общем-то покладистым и уступчивым, по пьянке слишком не задирался, хотя и тогда уже зубы у него были наполовину выбиты. Что до синяков, всегда присутствующих на лице, то получал он их от трактора: была у него редкая способность непременно хоть раз да стукнуться обо что-нибудь лицом, а уж когда лез в тракторные потроха за капризом, то матюговые его проклятия какому-нибудь магнету были громче тракторной пальбы, и появлялся он на свет с большим прищуром на один глаз или с лиловым рогом на лбу. Не парень это был, а умора куриная! Лично Селиванов его даже как-то за живое существо не принимал, а как прикладность к трактору, тем более, что и тракторист и трактор одинаково жили на горючем.
Баламут, тракторный балда, как он жил, где жил, откуда взялся, никто толком не знал да и никого это не интересовало. Никто не называл его по имени, говорили просто: «Где этот, с трактора?» Отвечали: «За трактором валяется!»
На лице его всегда была глупая улыбка и похоть до водки. Похоже было, что ничего его в жизни более не беспокоило кроме того, где еще выпить. И ни о чем он долго не мог говорить, чтоб не вспомнить, сколько «давеча» «зажрал» и где б еще малость… Работал он ровно столько, сколько нужно, чтоб всегда иметь на выпивку. Не работая, он только спал. А если не было работы в промхозе и не было калыма, то ходил и навязывался, то есть гонял трактор по деревням, предлагая привезти, увезти, вспахать, раскорчевать или просто покататься.
Всегда в рванье, всегда в мазуте, он был ходячим анекдотом. Селиванов, собственно, только раз имел с ним дело, и кончилось тем, что этот балда отстрелил себе палец из его мелкашки. Фамилия тракториста тоже была анекдотом. Он прозывался Оболенским. Зная, какое впечатление производит на людей, особенно чужих — дачников и туристов, — представлялся всем и без надобности. Теперь его фамилия оборачивалась для Ивана Рябинина болью. Селиванов успел. Трактор стоял на лужайке напротив конторы. Оболенский валялся на траве рядом с трактором. Увидев Селиванова, ошалело приподнялся.
— Селиваныч! Никак жениться собрался?
— Куда наряд? — быстро спросил Селиванов.
— Никуда пока. А чего?
Глаза его забегали — калымом пахло. Селиванов опустился перед ним на корточки. От Оболенского перло профессиональным перегаром алкаша. Селиванов поморщился.
— Дело есть!
— Полбанки! — тут же откликнулся тракторист.
— Будет тебе столько полбанок, сколько захочешь!
— Не! Сперва пол банки, а после — разговор!
— А если сперва по шее? — дипломатично спросил Селиванов.
— Но-но! — чуть отодвинулся тот. — У меня шея не казенная!
— Тебя как зовут?
— Меня-то? А чо? Ванька!
У Селиванова захватило дух. Он зажмурил глаза и так, с закрытыми глазами, спросил еще:
— А по батюшке?
— Гы! — удивленно отозвался Оболенский. — Иваныч!
— Родители-то где живут?
— Да иди ты! Чего пристал? Детдомовский я… Говори дело и гони полбанку!
— Со мной пойдешь, — сказал Селиванов, подымаясь и разминая затекшие ноги.
— Куда идти-то?
— К тебе сперва. Переоденешься, умоешься. Дело будет чистое.
Оболенский онемел от изумления, потом замычал:
— Не-е-е! Украсть, да? Я это дело в гробу видал!
Селиванов презрительно осмотрел его с головы до ног.
— Да нешто ты украсть можешь! Чтоб красть, мозги надо иметь!
— У тебя больно много мозгов! — обиделся тот. — Кончай темнить, говори дело!
— Я и говорю. Дело чистое. Помочь человеку надо. А в таком виде тебя разве в дом пустить можно?!
— А чо трактор? — никак не мог взять в толк Оболенский.
В барак, где он жил, Селиванов не зашел, присел на завалинку и остался ждать, пока оболтус приведет себя в порядок, если это возможно.
Думы, одна печальней другой, как медленные волны, наплывали и откатывались, и наплывали снова. Может быть, не нужно ничего этого делать? Что путного выйдет? Ивану — лишняя боль… Нет, это только подумать, как судьба обошлась с Иваном! И за что бы? А что ж Иванов Бог? где ж Его мудрость к человеку! Если бы так случилось с ним, Селивановым, куда ни шло… А с Иваном — нешто это справедливо? А может, не надо…
Селиванов поднялся с завалинки. Еще мгновение, и он бы отказался от затеи, но появился Оболенский. Был он в чистых мятых брюках, в такой же рубашке. Но вид его, хоть он помылен и даже причесался, едва ли изменился к лучшему. Чувствовал он себя не в своей тарелке, а руки его вообще не отмылись, и он не знал, куда их девать. Только непреодолимое желание получить «полбанки» принудила его совершить над собой такое насилие.
— В Рябиновку поедем! — сказал Селиванов.
— А трактор?
Без трактора он не мыслил себя.
— Пойдем к одному человеку, — продолжал Селиванов. — Сколько раз матюгнешься там, столько раз потом по шее получишь! Понял!
Оболенский скис.
— Если не матюгнешься ни разу и никакой хреновины пороть не будешь, пою тебя неделю.
Тот оживился, хотя не без сомнения и тревоги. Они пешком дошли до развилки на Рябиновку, километра полтора. Шли молча. Молчали и в попутке. Молчали в магазине сельпо, где Селиванов взял бутылку, чем разочаровал Оболенского до меланхолии. Через всю деревню прошли к рябининскому дому.
— Дело есть, — буркнул Селиванов на вопросительный взгляд Ивана. Приготовь закусь.
Оболенскому налил полный стакан, себе и Ивану чуть-чуть. Выпили и закусили молча. Селиванов все никак не решался начать разговор, косился на Ивана и ежился.
— Значит, как, говоришь, тебя зовут по имени-отчеству?
— Да ну тебя с отчеством! — весело огрызнулся парень.
— Говори, коли спрашивают! Постарше тебя люди сидят!
— Иван Иваныч! Гы!
Представлять себя в имени-отчестве ему было искренне смешно.
— А фамилия твоя, стало быть, это, фу ты, черт! Заклинило в мозгу!
— Ну Оболенский!
Мельком взглянув на Ивана, Селиванов увидел, как побелели его губы и помертвели глаза.
— Мамку с папкой не помнишь, значит?
— Я ж тебе сказал — детдомовский!
— А место рождения как в паспорте указано?
— Написано — в Иркутске, только я там и не бывал. Детдом в Заларях был, а курсы в Черемхово кончал, после сюда послали…
Он кидал взоры на недопитую бутылку, но Селиванов делал вид, что не замечает.
— Пьешь давно?
— А чо! Я на свои пью, не на ворованные! Кому плохо?!
— Когда пить начал, спрашиваю?
Голос Селиванова был угрюмым, Оболенский вертелся под его взглядом, а в сторону Рябинина даже не смотрел.
— В детдоме пили… — ответил он робко.
— Чего, там все, что ли, пили?
— Ну, не все… — и не вытерпел. — Ну чего с допросом пристал! Говори дело!
— Пойдем! — Селиванов встал. Они вышли во двор, Селиванов осмотрелся вокруг.
— Вишь поленницу? Нехорошо стоит. Надо к тому забору перетаскать, чтоб ветер не порушил. Литр за мной, как сделаешь!
Оболенский даже рот раскрыл от удивления.
— Ты чо, Селиваныч, того? Зачем мыться заставил?
— Какое твое дело! — закричал Селиванов. — Хошь литр иметь, — делай, что говорят!
И вернулся в избу. Рябинин сидел, обхватив голову руками. Когда Селиванов сел рядом, поднял голову, спросил тихо:
— Неужто правда, Андриан?
— Вот какая штука, Ваня! Пригляделся я к нему сегодня… Похож он на мать. Испохаблена морда свинской жизнью, а все равно похож! Только пошто ж она ему свою фамилию прописала? Хотя опять же: твою-то еще хуже — враг народа… — Покачал головой. — Вот какая она, жизнь наша! Да чтоб я перед ей башку склонял?! Надо думать, Ваня, Бог твой, ежели Он правильный, когда-нибудь пошлет на ее потоп смертельный, потому что не жизнь это, а б… Когда война была, тут кое-кто шипел: дескать, вот кара идет… Я и тогда понимал: не человеческого ума дело — судить эту жизнь, потому что сотворена она не руками человеческими!
Он сердито взглянул на икону над Ивановой головой.
— Ну что делать, Ваня? Ведь можно его еще вернуть к человеческому облику! Ведь того не может быть, чтобы порода напрочь протухла в человеке?
— Ошибка, может? — без всякой надежды сказал Иван и сам же отмахнулся от этой мысли. — Неужто сына нашел? А если нашел, так ведь это ж сын! Мой и ее… Открыться надо!
— Не спеши. Не сразу это делать надо. Видишь, алкаш он… Попробовать бы оторвать от него бутылку сперва.
— Постой! — встрепенулся Рябинин. — А годов ему сколько? Когда родился? Ему нынче сколько должно, а? Двадцать пять? Так?
Селиванов громыхнул табуреткой и выскочил во двор. Вновь перепачканный смолой и берестой, Оболенский таскал поленья от забора к забору и как попало складывал их.
— Слышь ты! Ты какого года рождения будешь?
— Чего?
— Сколько лет, говорю?
— Двадцать пять! А чо?
— Ничо! Поленницу кладешь, как дите молокососное!
Селиванов повернулся и хлопнул дверью. Снова сел рядом с Иваном.
— Значит, он?
— Он, Ваня!
— Что он там делает?
— Поленницу таскает с места на место.
Иван положил ладони на стол и выпрямился.
— Какой ни есть — сын мне! Стало быть, объявиться надо!
— Ну, не спеши, говорю! Давай сбегай в тайгу пока, а я с ним повожусь, присмотрюсь, авось отскребу что путное в душе! Не может порода пропасть вчистую!