Вечером все повторилось: Аглая открыла крышку лэптопа, на экране снова возникло белое тело и утвержденное сценарием движение агрессии, внезапно клавиатура стала горячей и лэптоп зашумел, моторы внутри него как будто сорвались с шестеренок и несколько секунд гудели, точно вертолет перед взлетом, прежде чем экран погас, актер успел схватить актрису за волосы, и воцарилась тьма, из устройства пошел дым, и затем внутри него что-то издало слабый всхлип, и тьма соединилась с тишиной.
Аглая надела темно-синий плащ и вышла из дома, она решила предать земле своего главного товарища последних лет. Прижимая лэптоп к груди, она прошла Крымскую набережную в легких сумерках и направилась в Нескучный сад сквозь воздух, раненный красотой цветения, в поисках тайного места для захоронения. Аглая миновала идеально упорядоченные ландшафтным дизайном молодые деревья, лавандовые сгустки, запахи сахарной ваты, смех счастливой молодежи на роликах и, поднимаясь в гору, проникла туда, где еще нетронутая листва, сгущаясь, становилась чуть более свободной; она раскопала руками влажную землю и опустила в теплую черноту тонкое металлическое тело лэптопа под номером CPWRN65KH3QD. Она заботливо белыми руками укладывала его поглубже, как утонувшего котенка или средневекового младенца, удушенного пуповиной при неудачных родах. Затем Аглая быстро засыпала могилу, оставив тонкое квадратное тело, хранящее тайну о рецепторах ее возбуждения, в весенней земле. Матрица экрана, столько раз воспроизводившего перед ней акты семяизвержения, теперь будет медленно покрываться ржавчиной, возможно, в непосредственной близости от других тайников с наркотическими веществами.
Стоит ли ей оплакивать эту смерть материнской платы и утрату источника однообразного удовольствия? Аглая уже знала, что возьмет новый ноутбук этой же марки в кредит и, вероятно, будет меньше есть, чем ускорит развитие своего гастрита в пылающее слово «язва», но разве сможет она смотреть на любимое ей белое тело в плохом качестве?
– Купишь мне вина? – Аглая посмотрела своими черными глазами якутского ребенка на знакомого из соседнего отдела.
Он кивнул:
– Почему нет?
Бар дымился от людей, два-три бокала красного, ее руки еще помнили мягкость земли и дым цифровой смерти.
Он спросил ее:
– К тебе или ко мне?
Он раздвинул ноги Аглаи на белых накрахмаленных простынях. Не так, не то, то лежит в тайном заповедном углу Нескучного сада.
«Что же делать? Пройти сквозь дно серого изнасилования или вступить в конфликт?»
Темная власть потолка и струя спермы, текущая по ее израненному бедру, – все разрешилось само, пока Аглая думала, как быть. Она взглянула на свою руку в свете включенного ночника, под ее ногтями оставалась тонкая темная кайма земли. Ей хотелось вернуться в сад, в его секретную точку, и выкопать умерший лэптоп, снова касаться его клавиатуры пальцами, встретить собственные отпечатки и обрести единство с ними.
В день, когда у Аглаи начались месячные, она распаковала новый ноутбук.
Цифровой голод был окончен, смерть предыдущего носителя поправима. Кровь уходила из ее тела последовательно и мучительно под непрерывные сокращения матки, унося память о смерти матрицы и утверждая для нее дальнейшую жизнь через незачатие.
(Не)обратимая анархия
Вера закрыла глаза. Она не могла больше выносить разноцветное искусственное освещение, проникающее в ее комнату даже сквозь задернутые шторы. Смена цветов иллюминации напоминала ей смену видов одной и той же пытки. Вера была молодой, кроткой женщиной с очень сухой кожей и несколько асимметричными чертами лица, скорее некрасивой, чем миловидной. Еще в юности она решила стать режиссером, ее одержимость изображением и визуальным, возможно, была связана с ее детством, с тем, что она постоянно видела, как ее отец-художник создает изображение, расщепляя краски и соединяя их. И ей тоже хотелось создавать изображение, присваивать его себе, владеть им. А потом ей захотелось, чтобы изображение встретилось со всем, что происходит в ее голове, и ей захотелось вовлечь в это других, так как все ее желания часто носили эксгибиционистский характер. Несколько лет назад она закончила режиссерские курсы ВГИКа и коротко обрезала свои волосы, отчего ее глаза стали казаться больше; именно это в сочетании с ее одержимостью визуальным делало ее интересной в глазах окружающих, а также неустанность, с которой Вера снова и снова воспроизводила свои детские травмы в однообразных сценариях для чужих фильмов или в собственных фестивальных короткометражках. Все люди, увлекавшиеся ею – и мужчины, и женщины, – могли наблюдать затемнение любого яркого цвета, попадавшего в ее глаза, и превращение этого цвета в течение темного необратимого электричества. Вера лежала, не раскрывая глаз, и вспоминала последние два дня.
В холле гостиницы была установлена огромная искусственная елка, она напоминала Вере тело в гробу. Украшенное цветами, погруженное в красный бархат. Невыносимо живое. Елка холодно сияла, и Вера разглядывала профиль своего светловолосого любовника. Он почти ничего не значил для нее, кроме того, что у него были красивые волосы.
В последние месяцы она все больше осознавала, что все люди, окружающие ее – мужчины и женщины, ее любовники и любовницы, – испытывают влечение не к ней самой, а к ее тщательно растиражированной, воспроизводимой травме. Сама Вера испытывала чувства только к одному человеку, все остальное было для нее историей влечений, их колебаний, всегда затрагивающих болезненные слои и механизмы внутри ее сознания. И знала отчетливо, что сама испытывает влечение к собственной травмированности и поврежденности. Она знала, что ее, ее личности не существует за их пределами. В ее травмах не было ничего исключительного или глубоко запредельного. Короткий опыт абьюзивных отношений, отсутствие друзей среди ровесников в собственном детстве и вялое течение невроза, тревожного расстройства; возможно, главной травмой для нее было отсутствие экстремального опыта. Ее не держали в подвалах террористы, она не жила в регионах страны, в которой родилась, и почти не знала ее. Но день за днем она чувствовала, как в ней растет необъяснимая боль, напоминающая белый цветок, белое растение, оно окутывало ее позвоночник и прорастало в него. Она часто чувствовала эту боль вместе с постепенной утратой способности к самоконтролю.
И теперь она смотрела на знакомые с детства улицы, и они превращались в лица умерших, ушедших навсегда из ее жизни людей, собственная память становилась для нее кровоточащей шкатулкой с тысячью острых предметов на дне, предметов, равных сигналам смерти. Она вспоминала худые длинные, чуть скрюченные пальцы своей родственницы, которая умерла год назад, и почувствовала вкус холода под языком. Она смотрела на профиль своего любовника и снова вспоминала течение реки в день их первой встречи летом и как бабочка подлетела к ее лицу совсем близко, когда она щурилась от солнца. Этот эпизод был единственным, чем она могла бы оправдать отношения с ним. Вскоре она ощутила усталость от алкоголя, который они уже час пили в баре гостиницы, и они вышли на улицу. Они шли по той самой улице, которую она проходила каждый день, когда была ребенком, возвращаясь из школы. Она подумала, что только один раз проходила эту улицу с человеком, которого любила. В тот день они взяли щенка, и она хорошо помнила запах мокрой собачьей шерсти: он стал навсегда ассоциироваться у нее с ощущением ломкого счастья. Потом, по ходу их движения, он указал ей на букву «А», выведенную баллончиком граффити на одной из вывесок:
– Смотри, буква «А» как анархия. Начало анархии.
За прошедшие восемь лет она не увидела ничего красивее мартовского низкого серо-влажного неба и разрушенного, разъебанного городского пейзажа, подчеркнутого сброшенным с крыш снегом и непрерывной влагой улиц.
Уже совсем на другой улице любовник спросил, ее целуя, и она чувствовала его прохладный, влажный язык и его руки, настойчиво обнимающие ее плечи, требующие все ее тело:
– Разве дело не в том, что мы умрем? Не только в этом?
Она отстранилась от него, похожая на ворону, на существо, которое сама не смогла бы узнать в зеркале. Она ответила ему:
– Нет, дело только в том, как и когда тело станет документом, свидетельством чего-либо.
Она снова уклонилась от него, разглядывая его лицо, мгновение Вера видела его и себя совсем со стороны, как, должно быть, хирург видит пациента под наркозом. Она смотрела на его рот, вспоминая цвет его слюны, летом казавшийся ей золотым, и теперь она думала о нем как о неком абстрактном объекте, к которому еще недавно она испытывала влечение, и она подумала о желании и влечении как о тонкой сетке последовательной боли, превращающей двоих людей в соучастников.
Ей захотелось стать ребенком, приходящим к родителям в нелепой пижаме с рисунком посреди ночи, чтобы укрыться от мира.
И потом чтобы один только раз посреди мартовской дороги стать единым телом с машиной, телом, уже выброшенным из жизни: содранная кожа, переломанные кости, единство железа, тела и неба и холодные, как озера, глаза безвременного солнца.
Потребность вернуться в детство переплеталась в ее сознании с последними навязчивыми снами о катастрофе, аварии, крушении и с воспоминаниями о букве «А» на глянцевой вывеске, о предчувствии анархии, которая могла бы разрушить ее жизнь.
Вечером она легла на кровать, чтобы он мог, как хочется ему и как безразлично ей. Она чувствовала движение его пальцев внутри себя, неторопливо раздирающее ее нутро. Снег превращался в поток, в метель, в завесу, скрывающую огни, делающую любой свет неразличимым. Она слышала его голос далеко и близко от себя:
– Я возьму тебя, чтобы смотреть на твое тело, как оно течет в сочельник. Как ебутся святые, вылизывая холод до гланд.
Вера думала о том, что нет ничего, кроме смерти, когда ты или кто другой превращается в свидетельство, уезжает в Афганистан, в другую пламенеющую сейчас горячую точку. Только это ужасное объятие, как будто ты вырываешь еще живого из бетонной стены, и даже не ты, а твое зрение, твоя собственная способность помнить. Именно об этом ей хотелось бы снять фильм.