Третья тетрадь — страница 45 из 57

Голова плыла от ее запаха – аромата женщины, незнакомой с духами и притираниями, только свежий, пряный, откровенный зов тела.

– Когда ты едешь?

– В пять.

– Я буду писать…

– Не надо. Я жду тебя, где все русские, на Rue de la Michaudiere в Hotel Moliere.

– В последний раз…

– Нет.

Пролетка быстро скрылась за мостом, и остался лишь тот же облупленный от влаги лестничный подоконник, на который он встал коленями, чтобы лучше видеть высокую худую фигуру без шляпки, в дорожном платье…

Глава 28Нарвские ворота

Сотъездом Данилы у Апы началась совсем другая жизнь. Все мороки и невесть откуда всплывавшие фразы и виденья пропали, будто их никогда и не бывало. Улицы стали просто улицами, дома просто домами, без всяких там фокусов и загадок. И теперь она могла просто ходить по городу, два раза в неделю играть у Наинского, вечерами торчать в Университете, болтать с подружками и кокетничать с молодыми людьми, при этом не страшась, что из-за очередного поворота улицы вдруг нахлынет на нее опять эта бездонная и безглазая тетка-вечность. Вероятно, поэтому стали проявлять к Апе неожиданно повышенное внимание различные молодые люди. Это льстило, она научилась играть в загадочность, тихо таинственно смеяться. К тому же Данила оставил ей достаточно, по ее понятиям, денег, чтобы о них не думать.

Как-то раз Апа даже специально несколько раз прошлась по старым местам, где ей то и дело что-то мерещилось, но ничего не почувствовала. И только к Смоленскому кладбищу решила все-таки не ходить, объяснив себе это нежелание обыкновенной детской боязнью кладбищ. В результате всех этих своих неожиданных открытий, при всей своей любви к Даниле, Апа уже не мечтала теперь о жизни с ним вместе, а тем более – о замужестве, ибо подозревала, что с его возвращением опять вернется и двойственность ее самоощущения. А жить разорванной, вернее, постоянно рвущейся пополам оказалось мучительно и невозможно. И хотя она полюбила Данилу именно за то, что он был «не как все», – сама быть «не как все» Апа не хотела. Она немного попробовала такого счастья – это оказалось слишком тяжелым и болезненным, и еще раз нырять в бездонный залив бесконечности она не намерена и не будет ни за что.

Начало апреля получилось удивительно прелестным, даже несмотря на то, что по городу ветер нес бесконечную пыль и песок минувшего года, отчего постоянно запорашивал глаза и одежду. Однако снег уже стаял, самые смелые кофейни уже выставляли столики на улицу, и чахлое северное солнце уже начинало приобретать вид и запах настоящего.

В один из таких прелестных вечеров Апа решила перекусить в кафе, славившемся на весь город изготавливаемыми еще по советской технологии пышками. Она повернула из театра не к автобусной остановке, а к площади. Прямо на ее пути, у перехода, прислонившись к фонарному столбу, стоял высокий парень с шапкой вьющихся белокурых волос и улыбался, глядя прямо на нее. Она уже почти прошла мимо, как вдруг услышала за плечом волшебную фразу:

– Девушка, а я на той неделе вас на сцене видел!

Услышать такое о себе Апа никогда не надеялась, и потому фраза подействовала магически.

– И вам понравилось? – обернулась она порывисто.

– Очень. – Парень, сверкнув белоснежными зубами, улыбнулся ей обезоруживающей улыбкой. – За душу берет. Я смотрел не отрываясь.

Конечно, Апе не пришло в голову уточнять и расспрашивать подробности. Обрадованная похвалой, она стала рассказывать про сложности перевоплощения в животных и прочие вещи, которыми щедро напичкал ее Наинский. Парень только дивился всему этому и шел рядом. Познакомились же они только в пышечной, и Апа, назвав свое полное имя, на миг испугалась, а не начнется ли сейчас опять вся эта смурь. Однако Михаил только пробормотал что-то вроде: «Надо же, и куда твои родители-то смотрели».

С ним оказалось просто и весело. Он говорил нормальным языком вместо всех этих даховских «ежели», «сиречь», «опричь» и прочее. Они болтались по дешевым кафе, кинотеатрам, и, главное, что особенно привлекало Апу к этому юному гренадеру, – в нем горело неприкрытое обожание – не то что в Даниле, за сумрачностью и туманными речами которого нельзя было ничего угадать. Теперь Апа даже сомневалась, любит ли он ее вообще.

Михаил же откровенно терял голову, и его совершенное тело профессионального спортсмена все отчетливее излучало ровный опаляющий жар желания. Апа думала о нем даже с жалостью, играла им, как хотела, а через неделю поняла, что влюбилась смертельно. Дороги назад не было, и она отдалась ему прямо на матах тренерской, на Каменном острове. Все складывалось упоительно, Данила ни разу не позвонил, и она искренне подумала, что теперь можно смело начинать новую жизнь, уже совсем новую, а всю эту предыдущую короткую одурь сбросить, как ящерица кожу.

Но спустя еще неделю Михаил исчез. Просто растворился, как растворился в майской белесости пепел апрельских вечеров. Не отвечал мобильный, а на работе говорили, что он то ли уехал на соревнования, то ли даже совсем перевелся в Москву.

И, как назло, именно тогда позвонил Данила и весело сообщил, что все сложилось прекрасно, и он вот-вот будет.

– Ты немного опоздал, – выпалила Апа, намереваясь сразу же покончить во всякими двусмысленностями. В конце концов, Данила ни в чем не виноват, а обманывать вообще мерзко.

В ответ раздалось совершенно непонятное:

– Ай, умница, я так и знал, что ты не подведешь! Браво, Полина! Брависсимо! А теперь хочешь, я расскажу тебе все, что произошло? И все твои объяснения в придачу?

– Данила, прошу тебя, я серьезно…

– Я тоже совершенно серьезно. Ты только послушай: красивый молодой зверь с пушком на губе, какой-нибудь Сашка или Мишка, простая, без вывертов натура, надежда на покой от всякой мистики, хотя, конечно, это совсем не то, но кажется, что этого мальчишку можно свести с ума в два счета, ах, как это кружит голову. Кабаре, ах, нет, «Мираж-синема», поцелуй, гребень падает из волос, то есть я хотел сказать – запах пота юных мужских тел в раздевалке – и вот вместо того, чтобы просто увлечь его и позабавиться, увлекаешься сама…

– Что ты говоришь… – бледнея, прошептала Апа, чувствуя, как ее снова затягивает кошмарный водоворот, душит, облепляет лицо и платье, проникает в самую глубь души, как тогда на Пуанте.

– То что есть, конечно, ни слова вымысла. Но слушай дальше: я бросаюсь обнимать твои колени, я циник, я откровенно спрашиваю, совсем ли ты отдалась ему, ах, извини, я спрашиваю, спала ли ты с ним, ты мнешься, но все-таки признаешься, что очень любишь этого Вовку или Петьку. И тогда я спрашиваю: «Ты счастлива?» «Нет», – отвечаешь ты. «Как же это? – по-стариковски удивляюсь я. – Любишь и не счастлива, возможно ли это?» Ответ: «Он меня не любит»[178].– Дальше цитировать Даху просто надоело, достаточно было и этого. – Какая прелесть, Аполлинария, а? И какая скука. Все, – голос Данилы стал жестким и холодным. – Мы встречаемся с тобой сегодня же, и ты выворачиваешь мне всю душу, всю, обо всем и не про своего дурацкого Ваську, а то, что касается нас двоих, точнее, троих или, уж если совсем точно – четверых. Я буду дома через два часа, не опаздывай.

* * *

Июль – месяц невыносимый, что в Пибурге, что в Париже. Пансион «Мишодьерка», как его называли проживавшие там многочисленные русские, чем-то сразу не понравился Аполлинарии. Рядом шумел Итальянский бульвар, Пале-Рояль и театры, запах женских духов и пудры, казалось, пропитывал все, но самое большее раздражение вызывали две дамы, две Женни, помешанные на женском вопросе.

Они носились с недавней формулой Прудона о том, что мужчина относится к женщине, как 3: 2, возмущались, писали резкие опровержения в собственную газетенку и не давали покоя никому из обитателей пансиона. Поэтому через неделю из чистого противоречия она съехала в сугубо мужской пансион мадам Мирман на улице Сен-Мишель.

Делать было решительно нечего, да и не хотелось. Прошлое виделось, словно через запотевшее стекло, неверно и расплывчато. Поначалу ей казалось, что здесь, вдали от сырости и грязи, от страшного своего возлюбленного, она скоро снова станет той же веселой и чистой девочкой, какой была два года назад. Но дни шли, а ощущение чистоты не возникало. Наоборот, возвращаясь с бульваров, где на лицах хорошеньких, самоуверенных женщин читался даже не разврат, а откровенная продажность, она казалась себе точно такой же и даже хуже. И начинала закрадываться странная мысль: а испила ли она чашу до дна? И не честнее ли отдаваться так, как эти парижанки? Она отдалась по первому зову сердца, они – по зову рассудка – какая разница, в конце концов?

Через месяц Аполлинария поняла, что уже никогда ничего не вернется, что она пропала окончательно.

И тогда-то нахлынула ностальгия по юности, но не по пансионной московской и не недавней петербургской, а той пятнадцатилетней, деревенской. Утренний чай, терраса, купание в пруду, бархатная тина, длинное русалочье тело, дурман воды, заплетенная на ночь коса… Девочка светлая, мятная, прохладная, ау, где ты?

Аполлинария невольно протянула пальцы к мягкому налету ила на мраморном бортике пруда, но тут же брезгливо отдернула.

– Это соблазн? – услышала она над собой низкий горячий голос.

– Что? – ответила почти механически, повинуясь даже не вопросу, но голосу.

– Я говорю, в сочетании белого и зеленого есть что-то… невинное и потому соблазнительное.

Слова были настолько неожиданны, бесстыдны, откровенны, что она опешила и не сумела в первую же минуту взять инициативу в свои руки. Потом она все время возвращалась именно к этой первой минуте, выворачивала ее наизнанку, анатомировала, придумывала тысячи разных вариантов – и неизбежно всегда упиралась в непробиваемую стену. По-другому, значит, быть не могло. Ведь, как известно, отношения мужчины и женщины на самом деле всегда решаются в какие-то первые минуты, а может быть, и секунды. А дальше – только дьявольская игра.