Город вокруг был раскален, и от него шел жар, точно так же, как от его тела. Она обливалась по том под пикейным платьем, но видела, что от этого запаха только сильнее раздуваются его ноздри, крупные, резные, как у арабского жеребца. Тянуть прогулку не имело никакого смысла: она всегда была честной перед собой.
Они зашли в первую же гостиницу. И странно: то, что было грязно, мучительно и обидно в Петербурге, здесь, в этом дешевейшем номере, оказалось упоительно и весело. Была не борьба, а игра, немыслимая с оставленным в болотах сорокалетним, измученным каторгой и болезнью телом. О, скольжение по крупным черным завиткам, как в пропасть, о, тяжесть плодов в руках, о, запах молодости и силы.
Но от сравнений все-таки было никуда не деться, и это отравляло волшебный июль. Впрочем, он все равно рано или поздно закончился. И все сразу стало бессмысленным. Сколько-то дней Аполлинария еще пыталась бороться, писала записки, приходила, выслеживала по кафе и театрам. Потом еще какое-то время услаждала себя пряными мыслями о мести, потом плакала, а потом началось самое ужасное – ожидание приезда.
Нет, она не считала себя виноватой ни в чем, она была абсолютно и во всем права – он сам сделал ее такой и теперь только получит заслуженное – но, Господи, почему так страшно, до боли в висках, до тошноты и до судороги?
– Ненавижу… – шептала она, уже не понимая, про кого это говорит, про русского писателя, испанского студента или нигилисточку, у которой не хватило сил опровергнуть устои до логического конца. Хозяйка смотрела на нее как на зачумленную, соседи же наоборот – с возрастающим интересом.
Оставалось совсем немного. Может быть, он уже здесь, идет по St. Hyacinthe, заворачивает за угол, и что-то властное, мучительное, смертельное несется перед ним, дыхание анчара…
И слабеющей от страха рукой она поспешно вывела непривычно темными французскими чернилами:
«Ты едешь немножко поздно… Не подумай, что я порицаю себя, но хочу только сказать, что ты меня не знал, да и я сама себя не знала…»
Было девятнадцатое августа. А через неделю Аполлинария сидела на подоконнике и, пытаясь обмануть судьбу – то есть казаться равнодушной, смотрела на фигуры под зонтами. От этой игры замирало сердце и холодели руки: под любым из них мог оказаться любой. Или, вернее, и тот и другой… Вдруг на углу нелепым пятном среди черной материи возник рыжеватый, непристойно русский зонт.
Она отшатнулась, до боли стиснула руки… почему же здесь нет черных ходов?! Но в дверь уже стучалась горничная. Еще минуту, еще полминуты, четверть… Еще коридор, потом лестница в общий зал, последняя ступенька, плюшевая гардина…
– Здравствуй… те… – и уже совсем через силу, натужно, отчужденно: – Федор Михайлович. – А потом быстро, чтобы не оставить отступного, чтобы все сразу, чтобы не вдохнуть еще раз анчарного дыхания: – Я думала, ты не приедешь… потому что написала тебе письмо.
– Какое письмо?
– Чтобы ты не приезжал.
– Отчего?
– Оттого, что поздно.
И теперь бы только повернуться и уйти, навсегда уйти, раствориться в Париже ли, в деревне, но настоящий ужас только начинался.
Глава 29Скотопригоньевск
Автобус прорывался через новостройки, которые для Данилы вообще не существовали, – это был не его город, а какой-то другой мир, со своими законами и традициями, не освященными стариной и потому для него мертвыми. Но сегодня он ощущал даже определенное наслаждение: мертвый человек среди мертвого города – хорошо и правильно. А то, что он чувствовал и сознавал себя мертвым, теперь уже было несомненно. Весь минувший месяц в Руссе, где на каждом углу мерещились достоевские персонажи и где не было для него работы, так или иначе связывающей с сегодняшним днем, окончательно утопили Даха в прошлом. Порой, проходя, например, задворками Дмитриевской улицы[179], где ничего не изменилось за сто с лишним лет, он боялся, что сошел с ума, – и спасался водкой или планом в маленькой гостинице на набережной.
Но ничего ему не открывалось, словно неведомое последнее виденье Аполлинарии убило все, словно в нем выплеснулась некая квинтэссенция, собравшая все возможное и ни на что уже не оставившая сил и способностей никому.
За месяц дела в Питере, как Дах и рассчитывал и как не раз уже бывало ранее, обернулись к лучшему. Его возвращение оказалось как нельзя более своевременным. Глядя из окна автобуса на приближающиеся знакомые питерские места, он еще весь был во власти последней прогулки по Скотопригоньевску[180]. И в этот раз, как всегда, у канавы с лопухами, которых по случаю конца апреля еще не было, стояла экскурсия, и миловидная сотрудница заученно повторяла историю о том, как на этом самом месте изнасиловали бедную дурочку. Помянули и про определенную инфернальность согрешившего, и про особенное внимание автора к этой теме, и вообще, нынешняя девушка-экскурсовод говорила довольно смело.
Данила, сам не понимая зачем, прошел экскурсию до конца и, когда все разошлись у Илюшечкина камня[181], оказавшегося каким-то памятником неолита, остановил хорошенькую экскурсоводшу:
– Можно задать вам несколько вопросов?
– Разумеется! – Девушка даже обрадовалась, потому что вся группа тут же разбежалась, проявив по обыкновению весьма мало интереса к чужим и к тому же вымышленным страданиям.
– Я из Петербурга и очень хотел бы уточнить кое-что. Может быть, пойдем выпьем кофе в трактирчик?
И поскольку в Руссе все находится в пределах пяти – десяти минут, а еще больше от того, что редкий экскурсант делает подобные предложения, девушка немедленно согласилась.
Кофе в трактире не оказалось, зато там нашлись морс и свежая крольчатина в сметане. Они сели, и девушка торжественно приготовилась ответить на все вопросы. Она даже не решалась притронуться к жаркому, напряженно следя за собеседником.
– Вы ешьте, ешьте, – улыбнулся Данила, мягко лучась черными глазами. – Я, знаете ли, занимаюсь, собственно, не Достоевским, а третьестепенными писателями середины того века. Вы не могли бы сказать мне о связях Федора Михайловича и Дружинина?
Девушка задумчиво прожевала кусочек и провинциально покраснела всем лицом.
– Ну… Я вам могу только про «Полиньку Сакс». У меня даже статья напечатана об этом в нашем местном альманахе.
– Про Полиньку? – Данила даже хлопнул себя по лбу. А ведь он даже не подумал, что героиню Дружинина зовут точно так же. – Дада, именно про Полиньку!
– Так вот, она была напечатана вместе с повестью Достоевского и оказала на последнего большое влияние, – по-ученически заспешила экскурсоводша. – В ней настолько ясно и отчетливо прослеживаются магистральные темы страдания и мести, а особенно озлобленной души главного героя. Но это все не важно, – вдруг прервала она сама себя и наклонилась к Даху с широко распахнутыми полудетскими глазами: – Это для статьи, а для себя я такое открыла! Представляете, это же повесть о страсти, о той физической женской страсти, на которую русская литература до тех пор плевала. Главными были, так сказать, высшие духовные ценности, понимаете, а всякие там страсти отданы лирике. И считается, что только Тургенев, а уж если говорить честно, то именно Федор Михайлович сорвал покровы. А тут, за столько лет до Достоевского – страстная героиня, воспитывавшаяся, между прочим, в закрытом пансионе, трагический финал, письма… Впрочем, что я вам рассказываю, вы это и сами знаете, раз Дружининым занимаетесь. Но конец-то, конец какой! «То было последнее письмо, которое писала она и перечитывала. Что было в нем написано, знали только Бог, да Сакс, да Полинька». Ведь здесь только одну фамилию заменить – и будет вам история со всеми этими пропавшими письмами…
– Аполлинарии Сусловой, – спокойно закончил Данила, скрыв дрожь, пробежавшую по пальцам.
– А-а! – Девушка захлопала в ладоши на весь трактир, отчего с увядших подснежников на столике упало несколько лепестков. – Значит, я права, права! Я напишу большую статью, в сборник!
– Но послушайте, повесть вышла гораздо раньше… Обратная связь не работает…
– Еще как может работать! Достоевский ее явно читал – с чего бы это он тогда стал звать Аполлинарию, которая никакая не Полина, Полиной?! И почему, с его-то воззрениями, не осуждал все это чернокнижие, когда…
– Стоп! – Дах схватил тоненькое запястье с дешевым браслетом. Старик с собаками на мгновение вновь оскалился прямо ему в глаза гнилью своих зубов. – Какое такое чернокнижие?
– Дружининым занимаетесь, а не зна-аете, – победно протянула девушка, чувствуя себя в ударе. Она залпом выпила весь морс, отчего губы ее стали ярко-красными.
«Еще одно проклятое местечко, – пронеслось в голове у Данилы. – Впрочем, что удивляться – здесь все пропитано страстями и совпадениями, а городок-то всего с пятачок, плотность безумия, соответственно, колоссальная».
– Это он придумал, иносказание такое. Придумал и всех вовлек, Некрасова, Тургенева, Толстого молодого. Сначала стишки пописывали непристойные, а потом еще хлеще.
– Что хлеще?
– Ну не знаю… – Девушка залилась румянцем. – Нам же всего тоже не говорили, закрытая информация, говорят, только в Тарту на спецсеминаре этим занимались… – залепетала она, оправдываясь. – Я и сама хотела бы, но, увы. Спасибо вам, мне пора, в пять экскурсия из Новгорода. – Она торопливо сунула в рот еще кусок крольчатины и выскочила из трактира на площадь.
Всю дорогу до Питера Дах пытался сопоставить факты, присоединив к ним и загадочного старика, но ничего не получалось. Зияли провалы и петляли неувязки. Он позвонил Нине Ивановне и попросил срочно найти все петербургские адреса писателя А. В. Дружинина.
Автобус мчался Мясным бором[182], где жирный лес явственно говорил о том, что растет на костях и крови, и Данила закрыл глаза.