Третья тетрадь — страница 53 из 57

Я издалека увидела этот дом, этот черный кладбищенский гриб, и мне стало страшно. Но ты смотрел такими нежными, такими жалкими глазами. За домом уже стояла тройка. „Вот видишь, мы не одни“. Сердце твое забилось сильно… сильно. Чего ж мне было бояться? Мне стало даже любопытно: и тот старик, словно вылезший из щелей, и накуренная комната, и господа в ней, и белая Венера посередине на постаменте. Я обернулась – лицо твое стало как перед припадком. „Господа, довольно, кажется, мы тешились лишь мраморною богинею, вот вам живая…“»

Дальше шло несколько густо зачеркнутых строк, среди которых можно было разобрать лишь слова «кольцо», «неизведанное» и, как показалось Даху, «лупанарий».

«Но теперь я с наслаждением вспоминаю, как под утро ты ползал по грязному полу, собирая остатки кружев, как валялся в ногах, как рыдал. Как свистнул за окнами ямщик, увозя тех… Проклятый психолог! Ты знал, что страшным грехом, смертным грехом связывают сильнее, и ты всегда будешь раб, раб, раб! Ты, сияющий, ты, недоступный, несчастный. И ты думаешь, после такого я могла от тебя отказаться? Ха-ха-ха! Рассказывай эти сказки своей наивной стенографке! Мы связаны навеки, ты в полной власти моей. Дай прочесть мое письме жене, пусть порадуется тому, как всю жизнь ты будешь платить мукой стыда и раскаянья за твою, нет, за нашу страсть. Страдать и возвышаться, страдать и очищаться. Чего же лучше? За чужой, между прочим, счет.

Будь счастлив, мой друг.

Не твоя А. С-ва»

* * *

– Ты что, нарочно выбрала именно эту церковь?!

Жених, невысокий, тоненький, в пуху первой светлой бородки, говорил горячо, но неуверенно. Губы его дрожали, и на глазах, казалось, вот-вот выступят слезы.

– Чем же она, позволь спросить, хуже любой другой? – Он смешался. – Нет уж, ответь, пожалуйста.

– Ты сама знаешь, – прошептал наконец.

– Да, знаю и ничего плохого не вижу. Тем, что в ней венчают каторжников из острога и голоту с Сенного рынка, – так что ж? Каторжник каторжнику рознь.

– О, ты опять! – Васенька обхватил голову руками и почти застонал. – Я прошу тебя, не надо, не говори мне больше о нем, я не в силах выносить…

– Глупости, – ледяным тоном ответила Аполлинария. – Нечего тебе страдать: он человек желчный, злой, несчастливый.

– Но вся Россия…

– Ты на России, что ли, женишься? Все, оставь меня, мне надо приготовиться. А ты с Любавским и Белкиным заедешь за мной в половине пятого. Родителям в церкви делать нечего. Кстати, где твое университетское разрешение на брак, дай сюда. – Васенька поспешно положил бумагу на столик. – Хорошо, ступай.

За окном крутила свои фантастические фигуры бесконечная метель. И не было в ней ничего ни от парижской ноябрьской слякоти, ни от призрачных вьюг Петербурга – глушь, провинция, смерть. Какого черта с такими настроениями идти под венец с мальчиком на двадцать лет моложе?

Аполлинария заложила руки за спину и стала неторопливо прохаживаться по пустой зале. Ее тонкая высокая фигура причудливо ломалась в зеркалах, и секундами она сама казалась себе тенью, сошедшей со стен.

Да разве она и вправду не тень, живущая в мире теней? И чем сильнее крутило и темнело за окнами, тем эти тени все гуще наполняли унылую залу, пустовавшую с давних пор. Вот маленький чернявый Утин – с ним было интересно пару недель. А вот зыбкая тень – молодой Герцен. Как он был хорош тогда на пароходе, какой взгляд, какие речи, и счастье было так возможно, так близко… Аполлинария жестко усмехнулась. Нет, дальше, дальше. Вот метнулись по стене тонкие красивые руки ее «лейб-медика», которые столько раз трогали ее тело, ласкали и резали. Господи, какое счастье, что у нее нет детей и, дай бог, не будет! А, вот и тот малыш из парижской библиотеки! Прелестный был мальчик и страшно конфузился, выговаривая по-русски: «Душенька моя, хорошая моя, милая девушка…»

Тени сгущались снаружи и внутри, им уже было тесно: Робескур, Валах, Поляк, Грузин, молодой Салиас, русский доктор, французский доктор… но не мелькали среди них ни испанский плащ, ни клетчатые брюки. Высокие скулы ее пошли розовыми пятнами обиды и гнева. Все, все бросила она под ноги этим двоим, и оба растоптали ее чувство. Не утешало даже то, что, тщательно прочитывая всё выходившее из-под пера ее первого возлюбленного, она ясно видела его продолжавшуюся, неизжитую даже с добродетельной стенографкой, боль о ней. Но и в этом существовала чудовищная несправедливость: в то время, когда он писал о том, как гувернантка Полина в блестящем Рулетенбурге сводит с ума русского учителя, она прозябала в деревенской глуши, без средств, без любви. Когда бесновалась в своей инфернальности Настасья Филипповна, она тосковала в Иваново, где, кроме книг, не было ничего. А когда гордая барышня в «Бесах» унижала своего любовника ее, Аполлинарии, словами, она металась из одного провинциального города в другой, не имея за душой ничего… Ах, мало, мало она его мучила, все равно он в неоплатном долгу перед нею. Но даже и оплати он этот долг, он не покроет потери Сальвадора.

Аполлинария скрипнула зубами и на мгновение замерла перед зеркалом. О, если бы он встретился ей сейчас, ей, нынешней, сорокалетней, дьявольски дразнящей, дерзкой, холодно-чувственной, ставшей действительно красавицей! Теперь она владела бы им безраздельно. Грудь ее вздрогнула, словно от прикосновения огненных рук. Разве Васька обнимает так?! Только и может, что ласкаться да приговаривать: «Ах, ты моя Брюнегильда и Фринегильда!»

Аполлинария брезгливо повела плечами, пытаясь избавиться и от давних, и от недавних воспоминаний, и, словно в помощь ей, в коридоре послышались шаги. В залу осторожно заглянуло красное от волнения Васенькино лицо.

– Разве уже полпятого? Зачем ты здесь? – Она остановилась посреди залы, взглядом удерживая его на расстоянии.

– Но, Поленька, я не могу. В последний раз, прошу тебя, только честно, ведь перед венцом…

– О, Господи, начинается… – Она поморщилась, как от мигрени.

– Ну почему, почему вы разошлись с Федором Михайловичем?

– Потому, что он не хотел развестись со своей чахоточной, сколько можно говорить!

– Но… ведь она умирала?

– Умирала. Через полгода и умерла. Но я его уже разлюбила.

– Почему же разлюбила?

– Ты, кажется, на филологическом, а не на юридическом, Вася, что за допрос в тысячный раз. – Она устало вздохнула. – Потому разлюбила, что не хотел развестись. – Он бросился и стал целовать ей шею, слюняво, мягко, как ласковый телок. – Она небрежно отодвинула его рукой. – Все. Сейчас переоденусь.

Церковь едва виднелась среди клубов метели, и зеленая луковка ее казалась черной. Внутри тоже было тускло и холодно. Белый фай глухо шуршал по деревянному полу, и она с каким-то сладострастием слушала этот шум: тогда у Смоленки она тоже была в фае, и никто не смог отговорить ее венчаться не в шелке, как положено, а в давно устаревшем и немодном фае. Какая жалость, что он сейчас не видит ее…

Васенькина рука, державшая ее, дрожала. Еще минута есть для того, чтобы вырвать пальцы, уехать прочь отсюда, броситься в Петербург, унизить его до конца, разрушить все, что он так долго и трудно строил, а потом в Париж, в Америку, искать и целовать давно остывшие следы высоких испанских сапог…

Но поздно, немножко поздно. Она подняла предательски повлажневшие глаза и в неверном пламени редких свечей вдруг увидела под малиновым тентом кафе на рю Гиацинт сидящего за столиком мужчину в странной, никогда не виданной ею одежде: какой-то потертый балахон с капюшоном и голубые, потертые, будто вылинявшие, брюки. Длинные черные волосы закрывали половину лица, но взгляд дерзких антрацитовых глаз был умен и нежен, а твердые губы складывались в терпеливую прощающую улыбку. Стол перед ним был пуст, если не считать переливавшегося холодным светом стеклянного яблока, которое странный господин осторожно поглаживал тонкими пальцами… И на какую-то долю секунды она почувствовала, что именно с этим странным незнакомцем, и только с ним она могла бы прожить настоящую, глубокую и счастливую жизнь.

Но священник уже пел «Гряди, голубице».

Глава 34Кузнечный переулок

Свет давно ушел из щели за решеткой, и Данила не знал, сколько он просидел здесь в почти полной темноте. Думать больше было не о чем и незачем. Тетрадь лежала на ручке кресла, как кровавое пятно, оставшееся после убийства.

Вдруг мысли его неожиданно повернули совсем в другую сторону – к Апе. Бедная, ничего не понимающая девочка, пережившая это почти наяву. Почему лукавая судьба, объединившись с тлетворным духом города, не устроила это испытание какой-нибудь интеллектуалке, которая вышла бы из него, написав умную бойкую статейку о прелести гендерных изысканий или создав картину, скульптуру, опус? Почему это выпало ей, простой, необразованной и наивной? И внезапно Дах понял ответ. Это выпало ей потому, что только она, простая и ничего не знающая, могла пережить все происшедшее в настоящей полноте, в незамутненной остроте, не испорченной умствованиями, культурой и опытом.

Данила снова увидел бензозаправку на глухом углу Острова, дьявольски вспыхивающие сине-красные буквы, серый саван кладбища…

В это время послышался веселый цокот когтей по асфальту, и в подвал попрыгали собачонки, мгновенно окружив сидящего Даха живым кольцом. Следом бесшумно появился и Григорий.

– Все вижу и на вопросик ваш незамедлительно отвечу, только сначала покормлю мерзавок. – Колбасник задал псам корм и под их шумное чавканье продолжил: – Теперь понимаете вы, как меня всего перевернуло письмецо это, не то черновичок, не то неотправленное. Это меня-то, на Ставрогине воспитанного. Значит, смел автор-то, не на пустых фантазиях писал. Хотя, конечно, и на фантазию слишком похоже. И я понял, что не будет мне покоя, пока тайну эту не разгадаю. Хорошо вам, филологам, вы знаете, где искать да как, а мне, мотористу, каково пришлось? Родители умерли, годы прошли. И как-то случайно поехал я подработать на Псковщину, в богом забытую деревню, копать картошку старухам, поскольку там мужиков-то давно не осталось. И вот наткнулся на самодельную дощечку, что эта, мол, деревенька принадлежала когда-то писателю Дружинину. Я заинтересовался, потому что имя-то уже попадалось. Стал расспрашивать, и какая-то бабка привела меня к черному от времени домику на краю и шепотом сообщила, что в этом флигелечке жили у Дружинина Некрасов и Панаев, когда в гости к нему приезжали. Согласитесь, дивная же историйка. Я вернулся – и за Дружинина, за дневники его. И обнаружил я в них, между прочим, запись о том, как писали они у него в то лето всякие непристойные стишки. Как это… – Колбасник нахмурил лоб, вспоминая. – Вот, например: