Вячеслав НЕДОШИВИН
«ТРЕТЬЯ ВОЙНА» ПОДПОЛКОВНИКА ТВАРДОВСКОГО
«Я, как историк, утверждаю: «"Новый мир" Твардовского играл роль и "Современника" Некрасова и "Колокола" Герцена», - сказал мне Рой Медведев. Мне захотелось, было, спросить: а сам Твардовский стал для нас Некрасовым или Герценым? Но потом я подумал: а ведь это уже загадка - поэт и редактор. И страшная загадка - что же стоило жизни поэту: его стихи, или - его журнал?
Он умер на даче в Пахре. Умер, когда понял, что он, подполковник Твардовский, прошедший две войны: Финскую и Великую Отечественную, свою третью «войну», войну за правду, кажется, проиграл.
«У меня, - говорил, - будет гармоничная старость». Не угадал. Дожил до дней, когда сначала не смог выходить из дома, потом на крыльцо, а позже - не смог даже сидеть - отнялась правая сторона. Инсульт. А следом - короткий рак. Скончался на зеленом диване под репродукцией картины «Отдых после боя». Может последнее, что видел в жизни. Но власти убоялись его даже мертвого. К Дому литераторов, где стоял гроб, все подходы для тысяч читателей перекрыла милиция, вход по спецпропускам. А к Новодевичьему даже подтянули войска: оцепление, команды в морозном воздухе, давка толпы. Сквозь кордоны прорвался нобелиат Солженицын, тот, кто не был бы лауреатом без Твардовского. Ему и пикнуть не дали. Но спустя 9 дней, поминая поэта, он «пустит» в самиздат письмо. «Есть много способов убить поэта, - напишет. - Для Твардовского было избрано: отнять его детище - его страсть - его журнал... В почетном карауле - те самые мертво-обрюзгшие, кто с улюлюканьем травил его. Это давно у нас так, это - с Пушкина. Обстали гроб каменной группой и думают - отгородили. Безумные!.. Вам впору будет землю руками разгребать, чтобы Трифоныча вернуть. Да поздно...»
НАЗАД... В БУДУЩЕЕ!
Мы снимали о нем фильм. Курение до одури, подсъемки, разговоры «под камеру» с дочерью поэта, с тем же Медведевым, с поэтом Ваншенкиным, с критиком Турковым, с Карагановой, той, что заведовала отделом поэзии в «Новом мире».
«Более крупной личности в литературном мире я не встречал», - признался Медведев. Турков назвал его «совестью поэзии». А Ваншенкин, он знал его 20 лет, сказал, что он еще при жизни стал классиком: «Меня словно отбрасывало куда-то в XIX век, в центр русской литературы. Вот в чем дело-то...»
А в чем для меня было дело? А я всё сопротивлялся. Всё наскакивал с двумя простыми и глупыми вопросами. Почему, например, у поэта почти нет стихов о любви? Он сорок лет был женат на первой любви, на Машеньке Гореловой, смоляночке с синими глазами, но неужто ни разу не влюблялся, не терял головы? И второй, совсем уж дурацкий вопрос: отчего он был таким «правильным»? Пушкин был картежником, бретером, Лермонтов почти садистом в любви, Некрасов - прелюбодеем. Это ведь даже не недостатки - это норма для поэтов. А у него либо вся жизнь - «святцы», либо - мы что-то не знаем про него.
Словом, я слышал высочайшие оценки, но сам всё больше погружался в сомнения. С одной стороны - народный поэт, но выхвати ныне кого из толпы и попроси что-либо прочесть «из него» - вряд ли услышишь больше строфы или двух из «Теркина». С другой стороны, он и по сей день - кумир высоколобых «обломков» из тех еще 60-х годов. Но ведь и они не за стихи его ценили - за журнал, который создал. Поэт, но не кумир в поэзии. Редактор, но по нынешним временам не такой уж и смелый. Коммунист, но настолько «правоверный», что даже начальники-коммунисты, всякие там секретари, как-то не спешили принимать его в свою уже сильно подгнившую «компанию». Но ведь и «либералы» тогдашние тоже не особо принимали - он был для них лауреатом Сталинских премий, орденоносцем и даже кандидатом в ЦК КПСС. Номенклатурой, короче. Словом, не жил он в моем сценарии, не «осуществлялся». Пока однажды дочь его не процитировала письмо его жены. Я знал предысторию письма: его друга Адриана Македонова в 37-м арестовали и «взяли», представьте - за поддержку «кулацких тенденций» у Твардовского. И больше года в газетах, на собраниях требовали от поэта отречься от друга - осудить, смешать его с дерьмом. Обычное дело тогда - «опустить» человека, окунуть в общую помойку. Иначе ведь «стенка». И вот дочь, сказав, что «упорство» отца могло кончиться «только расстрелом», вдруг добавила: «Маме он написал: может быть, я чего-то не знаю про Македонова, может, он от меня что-то скрыл. И мама пишет ему гневно: "Это же твой друг ближайший, как ты можешь усомниться". И он, это фантастика, он — устоял...» Вот, собственно, и вся история. Но всё встало на места. И любовь - такую женщину, да не любить?! И такое понятное колебание на краю гибели. И будущее «дон-кихотство». И подспудная, глубинная вера его не в коммунизм даже - в идеальное общество. Вот за него и «воевал» всю жизнь подполковник. Он только не знал, что проиграет. А вместе с ним - и мы.
ПОЭТ ИЗ-ПОД ЁЛКИ
Он всю жизнь любил яичницу с салом, в которую можно макать хлеб. В семье «блюдо» так и звали: «Саша-иди-макай». И неожиданно любил - изысканные пионы. Хотя должен был любить ромашки, да васильки. Он ведь родился в поле, под елкой. Да, да, натурально, не иносказательно! Мать его, кстати, из «оскудевшей» дворянской семьи, как раз вязала копнушки. Родила, да еще явившись в избу с ребенком, пошла доить корову: уж больно та мычала. Он напишет потом: «И не были эти в обиду мне слухи, / Что я из-под елки. Ну что ж, из-под елки. / Зато, как тогда утверждали старухи, / Таких, из-под елки, не трогают волки...»
В «Автобиографии» напишет: «Родился я в Смоленщине на "хуторе пустоши Столпово"». Хутор деревни Загорье. Землю, 12 десятин, купил его отец Трифон. Купил, кстати, у потомков Нахимова, адмирала. В 1943-м поэт, а тогда - военкор, прихватив фотографа Васю Аркашева, с частями 33-й кавдивизии будет рваться к родному гнезду. Но добравшись до Загорья, вместо дома увидит именно что «пустошь». «Ни деревца, ни кирпичика». Вот тогда Аркашев и сделает тот снимок: поэт в шинели у высокого обрубка их яблони.
Стихи сочинял с семи лет. И первый был, вообразите, о разорителях гнезд. Стих пророческий. «Первое мое стихотворение, обличающее моих сверстников - разорителей гнезд, я пытался записать, еще не зная всех букв алфавита». Писать начал может оттого, что дед Гордей, который звал его «Шурилка-Мурилка», бомбардир, забритый когда-то в армию на 25 лет, не только обладал красивым почерком, но умел «красиво» сочинять письма солдатам. А от отца, кузнеца деревенского, унаследовал голос: тот так пел, что его звали даже на свадьбы. Кузнецом, кстати, был редким, имел «свой фасон изделий», будь то топор или подкова. Может потому в хозяйстве имелись две коровы, две лошади. Аукнутся ему еще и эти коровы, и эта кузница в 1930-м.
Рос тяжко. «И никакого плюшевого детства», - вздохнет по другому поводу Ахматова. Какое там «плюшевое» - конопляное. В конопляных лаптях, а не лыковых, которые сам и вязал, «шкандыбал» каждый день по 9 километров в школу. В 11 прочел «Братьев Карамазовых», а за «Трех мушкетеров» взялся, вообразите, только в 40 лет, уже трижды лауреатом и четырежды орденоносцем. В 12 хотел стать священником, а уже в 13 стал отчаянным атеистом. Пас скот, косил, плотничал (всю жизнь гордился, что мог с четырех ударов топором заострить кол). «Нас отец, за ухватку любя, / Называл не детьми, а сынами. / Он сажал нас обапол себя / И о жизни беседовал с нами. / - Ну, сыны? / Что сыны? / Как сыны? - / И сидели мы, выпятив груди, - / Я с одной стороны, / Брат с другой стороны, / Как большие женатые люди». Но в 14-ть из дома вдруг ушел.
- Ну, уж, конечно, я вам все наши семейные тайны не раскрою, это вы даже не надейтесь, - усмехнулась нам «под камеру» дочь поэта. Но добавила: - Почему ушел? Отец его ударил, не больно, но так, что унизил...
Какие там «тайны», Валентина Александровна? Ну, какие тайны, если он сам в дневнике написал про отца: «Мне тяжело его видеть, невыносимо с ним разговаривать»? Если его коробил, оскорблял сам уклад дома, и он, подросток, уже тогда видел что-то поверх головы отца? «На что только я не согласен, - писал, - чтобы выйти из проклятого семейства, в котором природа заставила меня подняться».
«Отцы и дети» - скажете? Да, дети всегда «идут» против отцов. Но тут схватка была идейной. Ибо ушел - в комсомол, в атеизм, в новую жизнь, когда в «красный угол» вместо иконы - Ленина да Маркса. Ну как тут не схлопотать подзатыльника, а то и вожжей?! Через пять лет, когда семью «раскулачат» и вышлют, он, твердолобый, задохнется от жалости и тогда же поймет, это уже - «непоправимое несчастье». Даже хуже - ссора семейная (типичная для эпохи) станет для него двойной виной - и перед Родиной, с ее тогдашними целями, и перед семьей, родом, землей. С нее начнутся две «биографии» его: одна в его книжках для народа, другая, тайная - в учетной партийной книжке - «сын кулака». Ведь не через 5, через 30 лет, при обмене партдокументов он будет писать самому Хрущеву, встречаться с Фурцевой, только чтоб изменить это «клеймо» - сын кулака. И - не сможет, не изменит, несмотря на сухую партийную переписку под грифом «секретно». Так и умрет с «двумя биографиями»: по парткнижке, и - по книжкам стихов. Не отсюда ли «правильность» его: ведь ему не простили бы и малости?..
Известно, в 14 лет он был уже делегатом ячейки комсомола, селькором (заметки о школах, избах-читальнях, о перевыборах в кооперации), а в 15 - секретарем сельсовета, и к нему, как к «значительному лицу», шли мужики с жалобами. В Смоленск приедет в кожушке с воротником из чалой шкурки и в стоптанных валенках. Бедным, но гордым. Когда увидит, что один поэт намазывает на булку масло, удивится: зачем же масло, она и так вкусная! Но с другом, юным писателем, засыпая под одной шубой в «приюте голытьбы», будет играть в игру, которую сам и придумает - называть по очереди 100 самых знаменитых людей. И нагло добавлять - 100 нам было не нужно, достаточно было 98, ибо два последних были мы сами. Верил себе да Некрасову, поэту, чей портрет в записной книжке носил с собой. Он, и возглавив журнал, будет встречать любого строкой как раз из Некрасова: «Сходится к хате моей больше и больше народу, ну, расскажи поскорей, что ты слыхал про свободу?» Верил в слова: в свободу, равенство, братство. Думаю, до тех пор, пока не случилась та «история» - с Македоновым. И пока та самая «смоляночка» не «спасла» его.