СЕМАФОРЫ СУДЬБЫ
Она сама нашла это место, «Танцовую рощу» - холм у железнодорожной станции Колодня, в четырех километрах от Смоленска. «Танцовая», ибо сосны здесь, словно приплясывая, «взбирались» к самой вершине. Городская девица, она любила приходить сюда за первыми подснежниками. «Несешь букетик через слободу, - вспоминала, - и то и дело слышишь: "Смотри, уже подснежники!.."» А еще под шатром из сосен любила до сумерек смотреть как внизу, на безлюдной станции, перемигивались семафоры. «Непричастность их к нашей жизни была столь определенна, словно они посылались на другую планету. Хотелось иной жизни, работы, прочности... Но красный или зеленый глаз был устремлен в пространство, печаль не слабела: красный не разрешал ехать, зеленый разрешал». Так пишет в воспоминаниях Мария Твардовская, а тогда, в 1930-м, просто Маша, будущий филолог, библиотекарь в педагогическом, где они и познакомились, та, которая на 40 лет, до смерти поэта, станет ему женой, читателем, критиком. Любила петь и, кажется, пела лучше, чем он. И писала стихи, да так, что Караганова, которая заведовала отделом поэзии в «Новом мире», уговаривала напечатать подборку, да она отмахнулась: «Неудобно». «Как она верила в него, - скажет нам дочь поэта. - Верила, когда называли «кулацким подголоском», когда травили, когда уже были арестованы его друзья, и был ордер на его арест». Был. Это правда. Он, как это ни странно, так и будет жить: либо ордер, либо - орден. Либо красный, либо зеленый семафор. А иногда и тот и другой - разом...
«Началось все, - вспоминал брат его, - с весны 30 года. Наше хозяйство было обложено тяжким налогом, таким, что терялся смысл его выплачивать». Через год гнездо поэта разорят - родителей с детьми вышлют на 5 лет на Урал. Он был уже женат, жил отдельно, но, пытаясь защитить их, добился приема у секретаря обкома партии. Тот скажет: «в жизни бывают моменты, когда нужно выбирать "между папой и мамой и - революцией"». Он выберет, увы, революцию. Будет писать стихи как раз про колхозы, и даже - страшный грех! - покажет отцу и брату на дверь, когда они, убежав с Урала, явятся к нему - помоги. Потом одумается, вставит в поэму «Страна Муравия» про новую жизнь села, две строфы: «Их не били, не вязали, / Не пытали пытками, - / Их везли, везли возами / С детьми и пожитками. / А кто сам не шел из хаты, / Кто кидался в обмороки, - / Милицейские ребята / Выводили под руки». Это вычеркнут в 36-м, но ведь «волки», по его словам «вурдалачья стая», стали окружать его еще раньше. Смотрите: в 34-м в газете «Большевистский молодняк» идет статья «Кулацкий подголосок». О его стихах. Газету поддержал даже Рыленков, поэт и друг Твардовского: публично обвинил его в «утверждении кулачества в жизни». В Москве поэты Светлов, Асеев будут «Муравию» превозносить: «Эта как "Мертвые души" или "Кому на Руси"», а в Смоленске писатели будут два года урчать: «Автор протаскивает бухаринско-кулацкий тезис - "коллективизация - результат административного нажима"» и предлагать «вскрыть кулацкое ядро этого произведения». Думаете, шутки, споры литературные?! Споры, но - с пулей в затылок. Ведь именно в 30-х расстреляли Павла Васильева, Ивана Приблудного, Сергея Клычкова, Николая Клюева, Василия Наседкина, Петра Орешина - всю крестьянскую поэзию вырвали с корнем. Того же Орешина взяли ночью в московской «коммуналке», где с женой как раз снимал комнату Твардовский. Она скупо вспомнит: и обыск, и арест произвели на мужа «сильное и гнетущее впечатление». Слова больше не скажет, но можно представить, что творилось в их душах, о чем они шептались по ночам. Ведь в Смоленске в эти дни «волки» как раз громили «контрреволюцию» среди местных писателей. Петля сузилась, когда в полночь 21 августа 37 года пришли за Македоновым. Поэт как раз был в Смоленске и - вот судьба, вот случай-то! - ушел из дома друга за полчаса до прихода чекистов. К счастью, сразу уехал в Москву. И только потом узнал: писатели Смоленска простым поднятием руки «рекомендовали» властям передать в НКВД и его дело. «Рыленков дал такие показания на отца, - подтвердит ныне дочь поэта, - что в 37-м это могло кончиться только расстрелом»...
Что «спасло» его - неизвестно. Да, за него заступились в Москве поэты Жаров и Алтаузен, оговариваясь, что «проверить» его все-таки надо. Даже Фадеев сказал какое-то слово. Возможно: «отрекись» - откажись от друга. Он и сам, как мы знаем уже, колебнулся. Но лишь Маша твердила - не предавай! И он, уже обложенный «семафорами», кинулся не добивать, спасать друга. Лишь недавно «открыли» два документа: письмо его смоленскому прокурору «об облегчении участи Македонова» и - протокол показаний поэта на Лубянке. Побывал в аду, но и там - защитил приятеля. А ведь и его, и самого поэта спасла, по сути, Маша - какие-то совсем уж нехитрые истины её...
О ней известно немного. По крестьянской стыдливости ни он, ни дети его о ней особо не распространялись. Известно, что до преклонных лет поэт в день рождения жены как-то исхитрялся зимой добывать неизменный куст белой сирени. Что именно она, на вершине его «теркинской» славы, отговорила его «сделать» солдата Теркина - офицером (вот была бы глупость). И что лишь однажды он взял ее, годами сидевшую дома, сначала на трибуну на Красной площади, а потом - на прием в Кремле по случаю какого-то праздника. Как мимоходом усмехнется: «надеть свои платьишки, немного покрасоваться». Ваншенкин сравнит ее с женой Достоевского: «Жены есть, которые не интересуются тем, что делают их мужья. Мерят по материальному уровню. И если хорошо зарабатывает, значит - хороший писатель». А Маша, когда поэта за год до смерти отлучили от журнала и, прикрывая «позор», предложили спецбольницу и кремлевский паек, как раз одна и выступила против его «пайков». Ну, кто бы ее понял ныне?..
...В Колодне, у ее «Танцовой рощи», будет стоять в 43-м военный поезд ее мужа - редакция «Красноармейской правды», где он воевал. Отсюда на Запад просигналят ему зеленые семафоры. А может их и не было в войну. Но Маша воспоминания о муже назовет одним этим словом: «Колодня». «Наверное он не видел в военные ночи глаза семафоров, наводящие такую грусть, - напишет. - Но и без них было ему чем помянуть Колодню. Это о ней сложил он строки: "О какой-нибудь Колодне, / Нынче спаленной дотла; / О гулянке средь села; / О реке, что там текла; / О судьбе, что в гору шла; / О той жизни, что была, / За которую сегодня / Жизнь отдай, хоть как мила..."» Это, кстати, из «Теркина», но эти строки он вычеркнул уже сам. Жена и объяснит почему: «То, что казалось ему только личным, что составляло глубинную жизнь души, не выносилось наружу. Это закон народной жизни...»
Вот так. Закон жизни. Против него не попрешь. Может потому у него и нет особой «любовной лирики», да и в дневниках не говорится о женщинах.
«Я В СВОЮ ХОДИЛ АТАКУ...»
7 февраля 39 года ему вручили первый орден. Лично Калинин - в Кремле. Орден Ленина, высшая награда тогда. И за что? За стишки. И - кому? Мальчишке. Ведь ему было 28... Без Сталина тут не обошлось - нет.
Вообще, у него было много наград. За первую - Финскую еще войну - получит орден Красной Звезды. Когда с двумя этими орденами на гимнастерке, он уже в Великую Отечественную появится на фронте, ахнут и командармы. А за третью, «тихую» свою войну ради «Нового мира», будет напротив - лишен звания Героя Труда. Звезду должны были вручить к 60-летию, за год до смерти. Но как раз тогда его и «вышвырнут» из журнала. Пишут, что министр культуры Демичев вроде бы сказал первому поэту: «Мы, конечно, должны были дать вам звание Героя, но вы так себя ведете...» На что «наказанный» ответил: «А я не знал, что Героя у нас дают за трусость!..»
Первый орден получил, представьте, за «Страну Муравию», за которую едва не был арестован. В то время он, бросив Смоленский педагогический, как раз заканчивал ИФЛИ, институт истории, философии и литературы. Молодой, красивый, знаменитый, он возник в коридорах ИФЛИ в светло-сером костюме и голубой рубашке. Держался отдельно, больше курил в коридоре у окна. Еще бы, те, кого «литфаковцы» лишь мечтали хотя бы увидеть, для «Трифоныча» были почти ровней. С Жаровым, Уткиным, Алтаузеном познакомился еще 7 лет назад, после совместного распития пива на пляже в Филях. Багрицкий - тот рекомендовал к печати его поэму «Путь к социализму». Луговской, Светлов, да и сам Асеев, еще два года назад хвалили его, когда он впервые читал свою «Муравию», а «великий Маршак», встретив его в каком-то вестибюле, не только сказал, что давно ждал такого поэта, но и взяв его голову в ладони («как кувшин», - смеялся он), крепко расцеловал. Но даже зная всё это, сокурсники рухнули, когда «Муравию», как классику, ввели в обязательный курс обучения. Ведь на выпускных экзаменах Трифоныч вполне мог вытянуть билет «про себя». Случай небывалый в литературе.
Диплом получит с отличием. А через четыре месяца грянет война с Финляндией, та самая «незнаменитая», как назовет ее, и он станет военкором. Был на передовой, по-крестьянски сокрушался, что леса после артобстрелов превращались «в стерню», держал фонарь над столом, где вскрывали животы, плакал в землянке, когда сообщал чужой матери об убитом сыне. Но тогда же написал: «Красную Армию я полюбил так, как до сих пор любил только деревню, колхозы... Мне кажется, что Армия будет второй моей темой на всю жизнь». Не написал лишь, что еще на Финской впервые напечатал стих «Вася Теркин». Не знал еще, что из всего этого выйдет. Только через год, в Москве, задумываясь о большой вещи, посвященной войне, занесет в дневник: «Я все думал, что же я буду писать о походе всерьез. Мне уже представляется путь героя. Вчера вечером герой нашелся. Только он мне и нужен, Теркин! Необходимо только поднять его, поднять незаметно». Увы, «незаметно» не получилось. Началась «вторая война» его - Великая Отечественная.
24 июня 41 года под часами на башне Киевского вокзала встретились три поэта: Долматовский, Алтаузен и Твардовский. Шел лишь третий день войны, а они, штатские, были уже в скрипучих ремнях, с вещмешками и предписаниями. Писатели еще ораторствовали (лишь 11 июля уйдет на фронт их ополчение), трясли кулаками на митингах, а один литератор, смутив даже Фадеева, крикнет с трибуны: «Мы будем бить врага как карточного шулера. Мы будем его бить канделябрами...» А эти трое, словно ваньки-встаньки, уже курили, посмеиваясь посреди вокзальных слез, объятий и ревущих паровозов. Уезжать договорились по-мужски: без провожатых, без жен. У Долматовского и Алтаузена по одной шпале в петлицах, у Твардовского - две. «Требую подчинения, - пошутил он, - вы - низшие чины. Один - за водкой, другой - за селедкой... И ограничимся этой рифмой»... Опять был старшим! По званию - бригадный комиссар. По должности - «писатель при газете Киевского округа».