В Петербурге, как и во всей России, следили за событиями в Севастополе. Много говорилось о неудачных попытках наших войск прорвать блокаду. Роптали на князя Меньшикова, занимавшего пост главнокомандующего, за неудачную кампанию против англичан и французов. Именно он проиграл сражение при Альме, открыв противникам дорогу на Севастополь.
Читали с тревогой газеты и в Москве. Притихли гулянья. Как-то стало не до музыки и веселых затей. В «Художественных листках», издаваемых Тиммом, помещались очень хорошо сделанные портреты русских героев и генералов. Здесь были не одни незабвенные Корнилов и Нахимов, но и простые матросы.
В феврале 1855 года не стало государя Николая Павловича. Перед кончиной он исповедовался и приобщился Святых Таин. Призвал детей и внуков, простился с императрицей. Наследнику сказал: «Мне хотелось принять на себя все трудное, все тяжкое, оставить тебе царство мирное, устроенное и счастливое. Провидение судило иначе. Теперь иду молиться за Россию и за вас! После России я люблю вас больше всего на свете».
Впрочем, не все оплакивали кончину государя. В Москве и в Петербурге были люди, с равнодушием отнесшиеся к трагическому известию. «В английском клубе, — писал в дневнике М. П. Погодин, — холодное удивление. После обеда все принялись играть в карты. Какое странное невежество».
А. И. Герцен в «Былом и думах» описывает, с каким воодушевлением и необузданным восторгом была получена в Лондоне весть о кончине императора: «На улицах, на бирже, в трактирах только и речи было о смерти Николая, я не видел ни одного человека, который бы не легче дышал, узнав, что это бельмо снято с глаз человечества, и не радовался бы, что этот тяжелый тиран в ботфортах наконец зачислен по химии.
В воскресенье дом мой был полон с утра: французские, польские рефюжье, немцы, итальянцы, даже английские знакомые приходили, уходили с сияющими лицами; день был ясный, теплый; после обеда мы вышли в сад.
На берегу Темзы играли мальчишки. Я подозвал их к решетке и сказал им, что мы празднуем смерть их и нашего врага, бросил им на пиво и конфеты целую горсть мелкого серебра. „Ура! Ура!“ — кричали мальчишки».
Как все переменится через несколько лет, когда в первой своей, вышедшей за границей, книге он упомянет о том, что покраснел от стыда, увидев, как мало Европа достойна благоговения.
«Теперь я бешусь от несправедливости узкосердых публицистов, которые умеют видеть деспотизм только под 59 градусом северной широты. Откуда и почему две разные мерки? Осмеивайте и позорьте, как хотите, петербургский абсолютизм и наше терпеливое послушание; но позорьте же и указывайте деспотизм повсюду, во всех его формах, является ли он в виде президента республики, временного правительства или национального собрания».
Непонимание и враждебность иностранцев постоянно побуждали Герцена защищать Россию.
«Мне кажется, — напишет он, — что есть нечто в русской жизни, что выше общины и сильнее государственного могущества; это нечто трудно уловить словами, а еще труднее указать пальцем. Я говорю о той внутренней, не вполне сознательной силе, которая столь чудесно сохранила русский народ под игом монгольских орд и немецкой бюрократии, под восточным татарским кнутом и под западными капральскими палками; о той внутренней силе, которая сохранила прекрасные и открытые черты и живой ум русского крестьянина под унизительным гнетом крепостного состояния, которая на царский приказ образоваться ответила через сто лет колоссальным явлением Пушкина; о той, наконец, силе и вере в себя, которая жива в нашей груди. Эта сила ненарушимо сберегла русский народ, его непоколебимую веру в себя, сберегла вне всяких форм и против всяких форм; для чего?.. покажет время».
В этой ситуации у Герцена вырвется признание, которое, казалось бы, никак не сообразовывалось с его прежними взглядами: «Все серьезные люди убедились, что недостаточно идти на буксире за Европою, что в России есть свое, особенное, что необходимо понять и изучить в истории и в настоящем положении дел».
И еще. «Начавши с крика радости при переезде через границу, я окончил моим духовным возвращением на родину, — скажет он и добавит, может быть, главное: — Вера в Россию спасла меня на краю нравственной гибели».
А сколько их было, русских, прозревших, подобно Герцену, только в Европе!
1855 год был тревожным. Все в России следили за событиями в Севастополе. Никогда, казалось, после войны 1812 года не были так едины русские. Необыкновенное чувство патриотизма поднималось в обществе.
В августе был сдан Севастополь.
По словам С. Т. Аксакова, оборонительная война вызвала «оскорбление, негодование всей Москвы, следовательно, всей России».
Надо ли говорить, с каким восторгом встречали москвитяне 16 февраля 1856 года русских матросов, героически оборонявших Севастополь. Вся Москва, казалось, собралась в тот день у Серпуховских ворот, чтобы увидеть их лица.
Нет документов, подтверждающих, что Третьяковы присутствовали при этой встрече, но, зная их характеры, трудно представить, чтобы они остались в стороне от столь важного события.
Можно предположить, что всей семьей, стоя в возбужденной толпе, наблюдали они, как уполномоченные от Москвы Кокорев и Мамонтов на серебряном блюде поднесли огромный каравай матросам и офицерам.
— Служивые! — раздался в морозной тишине (толпа стихла мгновенно) голос В. А. Кокорева. — Благодарим вас за ваши труды, за кровь, которую вы проливали за нас, в защиту веры православной и родной земли! Примите наш земной поклон.
Кокорев встал на колени и поклонился до земли. Мамонтов и все сопровождавшие сделали то же.
Весной 1856 года Павел Михайлович, по приезде в Петербург, поспешил побывать в галерее Ф. И. Прянишникова.
Государственный сановник и общественный деятель, Ф. И. Прянишников в свое время служил в государственном казначействе, Министерстве финансов, позже — в департаменте народного образования и департаменте почт. Был командирован в Англию для изучения опыта работы почтовых служб. За нововведения в международных почтовых связях ряд европейских стран удостоили его своих наград. Завершил он свою карьеру действительным статским советником, министром и членом Госсовета.
За долгую жизнь Федор Иванович собрал большую галерею полотен исключительно русских художников.
Начало его собирательской деятельности было связано с желанием поддержать молодых художников путем приобретения их произведений. Причем он нередко покупал работы заведомо слабые, ученические. Через много лет художники, став знаменитыми, в знак благодарности дарили Ф. И. Прянишникову свои работы.
«Всякому известно, в каком положении находились в России искусства, — писал современник, — и какое тогда было безвыходное положение наших художников. Если бы не появились личности, оживленные полною любовью к искусству и вместе с тем обладающие сострадательным сердцем, способным принимать участие в горемычной доле наших художников, то мы, потомки этого тяжелого для художеств времени после 1812 года, не имели бы удовольствия наслаждаться теми высокими образцами русской живописи, какие теперь находятся как в частных, так и государственных галереях».
Галерея Ф. И. Прянишникова насчитывала свыше ста семидесяти произведений восьмидесяти четырех художников. В их числе были работы Д. Г. Левицкого («Портрет священника»), А. П. Лосенко («Портрет актера Ф. Г. Волкова»),В. Л. Боровиковского, В. К. Шебуева, А. Г. Веницианова, В. А. Тропинина («Пряха», «Кружевница»), П. А. Федотова (варианты «Свежего кавалера», «Вдовушки», «Сватовства майора»). Одной из самых ярких фигур отечественной школы виделся собирателю К. П. Брюллов — восемь произведений этого мастера было приобретено Ф. И. Прянишниковым.
Да, Федор Иванович был из числа тех, кто, несмотря на окружающее равнодушие, всеми силами старался поощрять бедных художников, богатых только талантами: вначале он покупал, чтобы помочь художникам, те работы, что были в наличии, а затем менял на более совершенные, и художники знали, что всегда могут рассчитывать на его поддержку. Прянишников осуществил свою давнюю идею: собрать воедино замечательные произведения исключительно русских художников.
«Вы можете здесь восхищаться чудесами русской кисти и изучать историю баснословно скорого развития живописи в России. Давно ли, кажется, основана в Петербурге Академия художеств, а много, много гениев вылетело из этого юного гнезда, — писал в 1860 году в „Северной пчеле“ А. Надеждин. — Произведения русских художников сосредоточены в галерее Ф. И. Прянишникова и составляют… летопись в русской живописной школе, от начала ея до нашего времени. И сама мысль и выполнение этой мысли радуют наше народное самолюбие».
Да, прянишниковская галерея помещалась в доме далеко не роскошном: комнаты не отличались ни обширностью, ни изящным убранством, картины были плохо освещены, а иные превосходные произведения висели даже в полумраке. Но все это забывалось при том радушии, с которым владелец показывал любителям свое собрание.
— Вот чудесная работа Айвазовского, — говорил Федор Иванович гостю, подводя его к полотну больших размеров.
Картина изображала берег Черного моря ночью. Крутая, почти отвесная скала, покрытая лесом, подошвою своею упиралась прямо в море, по этой скале до самого переднего края лежала густая прозрачная тень; луна, которую не видно на картине, из-за горы лила свой свет, озаряя левую сторону неба, видимого на картине, и гористый берег, спускающийся в море с правой стороны.
— Верность тонов и теплота южной ночи так верно выражены, — заметил собиратель, — что производят чарующее впечатление на всякого. Не так ли? — полуобернулся он к Павлу Михайловичу.
Гость в знак согласия опустил голову.
— А вот, полюбуйтесь, портрет князя Голицына, — перейдя к другой картине, продолжал Федор Иванович. — Это уже не просто портрет кисти хорошего, даже великого мастера, это повесть о жизни государственного человека. Смотришь на него и, скажу я вам, мелькают в памяти события, да простите меня за красное словцо, которых был свидетелем и ревностнейшим в них участником князь Голицын. Участником в самом их начале, при самом истоке их, в фокусе, так сказать, судьбин Отечества нашего.