Третьяков — страница 52 из 68

«Однажды, — вспоминала соседка Ивана Ивановича по даче в Сиверской, — меня застала в лесу гроза. Сначала я пыталась укрыться под елями, но тщетно. Скоро холодные струйки потекли по моей спине. Гроза промчалась, а дождь лил с прежней силой. Пришлось идти домой под дождем. Свернула по тропинке к даче Шишкина, чтобы сократить путь. Вдали, над лесом, сквозь густую сетку дождя светит яркое солнце.

Я остановилась. И тут на дороге, возле дома, увидела Ивана Ивановича. Он стоял в луже, босиком, простоволосый, вымокшие блуза и брюки облепили его тело.

— Иван Иванович! Вы тоже попали под дождь?

— Нет, я вышел под дождь! Гроза застала меня дома… Увидел в окно это чудо и выскочил поглядеть. Какая необычайная картина! Этот дождь, это солнце, эти росчерки падающих капель… И темный лес вдали! Хочу запомнить и свет, и цвет, и линии».

Своей любовью к природе он заражал всех: и ближайшего друга И. Н. Крамского, и своего ученика — талантливейшего живописца Ф. А. Васильева, и жену — прекрасную художницу О. А. Лагоду-Шишкину.

— Иван Иванович, — призналась Ольга Антоновна ему однажды, — а ведь знаете, чем вы увлекли и поразили меня? Знанием цветов. Помните, однажды в Сиверской я сорвала цветок. Красивый, с липким стеблем и мелкими малиновыми цветочками. А вы и говорите: «Это дрема. Ну как спать не будете, так положите его под подушку и уснете». Как же долго я все это помнила.

В Сиверской, на даче, которая стала прибежищем Шишкиных, они писали этюды. По вечерам, вместе с приезжавшими в гости друзьями, пели старинные русские песни. Иван Иванович очень любил песню «Среди долины ровныя». Он позже так же назовет одну из своих картин. В Сиверской у них родилась дочь Ксения (от первого брака у Ивана Ивановича была дочь Лидия). Ольга Антоновна уже начала было подниматься после родов, как вдруг почувствовала недомогание. Через несколько дней, 25 июня 1874 года, она скончалась.

Похоронили Ольгу Антоновну в селе Рождественском, что в нескольких верстах от Сиверской, на кладбище, приютившемся на склоне горы. В то лето Иван Иванович провел там немало дней. Сохранились зарисовки могилы жены.

Тоска и боль охватили художника. Но он не сломился. Работа спасла его. Казалось, он трудился отныне за двоих. Картины, выставляющиеся им на выставках передвижников, приводили всех в восторг. Окончив одну, тут же приступал к другой.

Часто уезжал из Петербурга. Останавливался в какой-нибудь глухой деревне и с раннего утра уходил на натуру. По росистой траве забирался Иван Иванович в глубь леса, в чащобу, выискивал место и принимался расчищать кустарник, обрубал сучья, чтобы ничто не мешало работе. Делал из веток и мха сиденье, укреплял мольберт и, перекрестясь, приступал к работе. Порой писал в день по два-три сложных этюда.

Крамской, пораженный его целеустремленностью, несколько раз ездил с ним на этюды.

Все лето стояли жаркие дни. Созрела рожь в поле. Ее убрали, и снопы поставили в суслоны. Рано утром крестьяне снимали с них верхние снопы, чтобы рожь сохла быстрее, а по вечерам, спасая ее от росы, надевали их вновь.

Однажды днем прогремел гром. Небо почернело, и скоро разразился ливень. Иван Иванович, развешивающий этюды в комнате, увидел дождь, выскочил на крыльцо и кинулся бежать.

— Куда вы?! — закричал Крамской.

— Суслоны закрывать. Бежимте вместе, — позвал Шишкин, шлепая босиком по мокрой траве. — Рожь намокнет!

«Хлеб наш насущный даждь нам днесь…» Каждое утро и ежевечерне повторяемые слова молитвы не были для Ивана Ивановича простым ритуалом.

Репин, наблюдая Шишкина еще в Артели Крамского писал: «Громче всех раздавался голос богатыря И. И. Шишкина; как зеленый могучий лес, он заражал всех своим здоровым весельем, хорошим аппетитом и правдивой русской речью. Немало нарисовал он пером на этих вечерах своих превосходных рисунков. Публика, бывало, ахала за его спиной, когда он своими могучими лапами ломового и корявыми, мозолистыми от работы пальцами начнет корежить и затирать свой блестящий рисунок, а рисунок, точно чудом или волшебством каким, от такого грубого обращения автора выходит все изящней и блистательней».

Первую картину Шишкина «Полдень» Павел Михайлович приобрел в 1869 году. Через три года в Толмачах появился «Сосновый бор». («Пейзажем Шишкина я остался совершенно доволен: скажите Ив. Ив. большое спасибо!») Шишкин назначил за картину 2 тысячи рублей серебром. Павел Михайлович предлагал 1500 рублей, даже к Крамскому обратился за помощью («…пожалуйста, уговорите Ивана Ивановича устроить за 1500 рублей, так как более я не могу заплатить»).

Павел Михайлович бывал прижимист, и художники, хоть и жаловались, но все же часто уступали. Уступил и Шишкин.

Бывая в Петербурге, Павел Михайлович заходил к Ивану Ивановичу (своей мастерской у Шишкина долго не было и он работал у Крамского) и всякий раз поражался, сколько воздуха, раздолья в пейзажах Шишкина.

Шишкин предпочитал писать солнечные полдни. В них больше всего света и подробностей.

— Это единственный у нас человек, который знает пейзаж ученым образом, — говорил Крамской Третьякову. — Знаете, работали летом на Сиверской, и, скажу я вам, перед натурой Иван Иванович точно в своей стихии. В день сделает два-три этюда и весьма сложных. Поди-ка, угонись за ним. Да-с, Павел Михайлович, все эти Клодты, Боголюбовы и прочие — мальчишки и щенки перед ним. Ясно Иван Иванович выражается, а у меня вот не всегда так получается.

Летом 1873 года в Козловке-Засеке И. Н. Крамской написал, может быть, один из лучших портретов Шишкина.

Опершись на палку, всматривается Шишкин в окружающие дали. В болотных сапогах, на голове видавшая виды шляпа, в руке папироска и этюдник через плечо. Таким его видели жители ближайших деревень, в окрестностях родной Елабуги, когда в 1878 году он собирал материал для картины «Рожь».

Третьяков давно подметил, истые поклонники красот природы отличались спокойствием, мягкостью нрава и, без сомнения, задушевною любовью к искусству. «В истинно даровитых людях все тихо, плавно, стройно, как те явления природы, которым они, как искренне любящие дети, вполне сочувствуют, пред которыми восторженно стихают всем существом и, согретые безмятежным огнем любви, переносят их в свои произведения; потому-то с последних и веет на нас живостью самой природы», — замечал Н. А. Рамазанов.

Павел Михайлович настолько ценил работы Шишкина, что его этюд «Сосны, освещенные солнцем» (1886 год) держал не на стене, а на особом мольберте.

Однажды молодой художник В. Н. Бакшеев копировал в галерее голову девочки с картины И. Е. Репина «Не ждали» и был свидетелем следующей сцены. В зал, где находился этюд И. И. Шишкина «Сосны, освещенные солнцем. Сестрорецк», вошли В. В. Верещагин и П. М. Третьяков. Посмотрев этюд «Сосны», Верещагин с каким-то восторгом воскликнул:

— Да, вот это живопись! Глядя на полотно, я, например, совершенно ясно ощущаю тепло, солнечный свет и до иллюзии чувствую аромат сосны.

«Когда они ушли, — вспоминал В. Н. Бакшеев, — я подошел к этому этюду и долго всматривался в него. „Как Василий Васильевич прав! — подумал я. — Это живой кусок природы, подлинная жизненная правда, принесенная на холст“».

— Работать! Работать ежедневно, отправляясь на эту работу, как на службу. Нечего ждать пресловутого «вдохновенья»… Вдохновение — это сама работа! — говаривал Иван Иванович.

Его верный и любящий друг И. Н. Крамской называл Шишкина «человеком-школой», «верстовым столбом в развитии русского пейзажа».

Да, русский художник признателен природе — этому молчаливому мастеру, формирующему национальные черты русского человека, не менее чем церкви, углубляющей эти черты. И не эту ли сыновнюю преданность сильнее всех выразил Иван Иванович? Не оттого ли перед полотнами его подолгу стояли посетители выставок, чувствуя необыкновенную внутреннюю благодарность к увиденному, радуясь, что кто-то другой смог так полно выразить их чувства любви и признательности к родным местам.

Он был глубоко русским человеком и видел природу глазами своего народа. Известный ученый — историк искусств Адриан Викторович Прахов — писал о творчестве Шишкина: «Настоящая краса всероссийского пейзажа, исполинские, почти девственные леса… завоевывают себе почетное место в русском искусстве благодаря классической деятельности И. И. Шишкина. Он первый отнесся с такой искренней и глубокой любовью и первый сумел воспроизвести русский лес с таким блестящим, образцовым совершенством. Шишкин не увлекался миловидными, так сказать, жанровыми мотивами природы, где суровость пейзажа смягчается присутствием домашних животных или человека, он не увлекается также случайностью световых эффектов, на что пошел бы человек, знающий лес с налету, нет, он, как истый сын дебрей русского Севера, влюблен в эту непроходимую глушь, в эти сосны и ели, тянущиеся до небес, в глухие дикие залежи исполинских дерев, поверженных страшными стихийными бурями; он влюблен во все своеобразие каждого дерева, каждого куста, каждой травки, и как любящий сын, дорожащий каждою морщиною на лице матери, он с сыновнею преданностью, со всею суровостью глубокой искренней любви передает в этой дорогой ему стихии лесов все, все до последней мелочи, с уменьем истинно классическим».

* * *

К. А. Савицкий, «литвак из Белостока», после трагической смерти жены в Париже долго не мог прийти в себя. Жена его из-за необоснованной ревности покончила жизнь самоубийством.

Одним из первых, к кому обратился К. А. Савицкий после затяжного, страшного молчания, был Иван Иванович Шишкин.

«Вы, вероятно, удивитесь, получив мои строки, — писал ему К. А. Савицкий из-за границы, — точно так же, как и многие станут недоумевать, что ни с того ни с сего выплыл Савицкий на поверхность, тогда, когда, может быть, давно сочтен погибшим без возврата… Человек оказывается живучей кошки».

Шишкин сумел выманить друга в Петербург и поселить его у себя, благо, были свободные комнаты. П. М. Третьяков знал о том.