Треугольная шляпа. Пепита Хименес. Донья Перфекта. Кровь и песок — страница 120 из 148

После еды Потахе заставил его выпить еще один стакан, последний. Подперев рукой подбородок, Плюмитас молча уставился на дорогу, отяжелев от обильного завтрака, как удав, наевшийся до отвалу после долгого поста.

Гальярдо предложил ему гаванскую сигару.

— Спасибо, сеньор Хуан. Сам я не курю, но возьму для товарища, который тоже бродит по лесу. Ему, бедняге, курево дороже еды. С этим парнем стряслась беда, и теперь он мне помогает, если случится работа для двоих.

Он сунул сигару под блузу. При воспоминании о товарище, который в это время, наверное, бродил где-нибудь очень далеко, по его лицу пробежала вспышка какого-то свирепого веселья. Вино расшевелило Плюмитаса. Облик его изменился; в глазах появился беспокойный металлический блеск, кривая усмешка, казалось, согнала с его толстощекого лица обычное добродушное выражение; чувствовалось, что ему хочется поговорить, похвастать своей удалью, отблагодарить за гостеприимство, поразив воображение радушных хозяев.

— Вы ничего не слыхали о том, что я проделал в прошлом месяце на дороге, ведущей в Фрехеналь? Как, в самом деле ничего не знаете? Ну так вот, вышел я с приятелем на дорогу, — надо было остановить дилижанс и свести счеты с одним богачом, который хорошо меня знал. Он был из тех, кто сует свой нос повсюду и заставляет плясать под свою дудку и алькальдов, и всяких важных особ, и даже полицию. Таких в газетах называют касиками. Как-то послал я ему письмо с просьбой дать мне сто дуро для крайне нужного дела, а он вместо этого написал севильскому губернатору, поднял шум в Мадриде и потребовал, чтобы меня изловили. Из-за него у меня была перестрелка с жандармами, и меня ранили в ногу. Но и этого ему было мало: он приказал посадить в тюрьму мою жену, как будто бедняжка могла знать, где скитается ее муж… Этот иуда не смел никуда носа показать из своего поместья, так он боялся Плюмитаса, да тут я сам исчез, отправился в одно из тех путешествий, о которых я вам говорил. Тогда он успокоился и поехал в Севилью по своим делам, да еще затем, чтобы снова натравить на меня власти. Ну, поджидаем мы почтовую карету, которая возвращалась из Севильи. Видим, едет. А коли нужно остановить кого-нибудь на дороге, лучше моего приятеля не сыщешь. Он говорит кучеру: стой! Я просовываю голову и карабин в дверцу. Женщины кричат, дети ревут, мужчины хоть и молчат, но побледнели, словно воск. А я говорю пассажирам: «От вас мне ничего не надо. Успокойтесь, сеньоры, привет, кабальеро, счастливого пути. Пусть только спустится ко мне этот толстяк». И пришлось нашему дружку, который чуть не забился под бабьи юбки, выйти. Побелел он, точно из него всю кровь выпустили, и выделывает кренделя, как пьяный. Карета уехала, и мы остались на дороге одни. «Теперь слушай: я Плюмитас и хочу дать тебе кое-что на долгую память». И дал. Но я не сразу убил его. Я ему дал в одно место, уж я знаю куда, чтобы он протянул еще сутки да смог сказать жандармам, когда его найдут, что его убил Плюмитас. Тогда уж ошибки не будет и никто другой не посмеет приписать это дело себе.

Донья Соль слушала, бледная как смерть, в ужасе закусив губу, но странный блеск в глазах выдавал ее тайные мысли.

Гальярдо нахмурился, недовольный этими кровожадными воспоминаниями.

— Каждый знает свое дело, сеньор Хуан, — сказал Плюмитас, как бы почувствовав его недовольство. — Мы с вами оба живем убийством. Вы убиваете быков, а я людей. Только вы богаты, у вас слава, красивые женщины, а я подчас подыхаю с голода и в конце концов упаду, пробитый, как решето, на дорогу, и вороны будут клевать мое тело. Я не хвалюсь тем, что знаю свое дело, сеньор Хуан! Просто вы знаете, куда надо ударить быка, чтобы он замертво свалился на песок. А я знаю, куда следует ударить христианина, чтобы он сразу отдал богу душу или еще пожил день-другой, а то и несколько недель, вспоминая Плюмитаса, который ни с кем связываться не хочет, но сумеет постоять за себя, если с ним кто свяжется.

Донье Соль снова захотелось узнать, сколько у него на душе преступлений.

— А мертвецов сколько? Сколько человек вы убили?

— Я покажусь вам злодеем, сеньора маркиза, но раз вы настаиваете!.. Думаю, всех и не вспомнить, как ни старайся. Пожалуй, человек тридцать, тридцать пять, сам точно не знаю. Разве станешь считать их, — будь она проклята, эта жизнь!.. Но помните, сеньора маркиза, я несчастный, обездоленный человек. Вина на тех, кто причинил мне зло. А убитые — что черешня. Сорвешь одну, а за ней, глядишь, еще десяток… Надо убивать, чтобы выжить самому, а чуть только разжалобишься, тут тебя и сожрут.

Наступило долгое молчание. Донья Соль не могла оторвать глаз от рук бандита, широких, короткопалых, с обломанными ногтями. Но Плюмитас и не смотрел на «сеньору маркизу». Все его внимание было обращено на Гальярдо, ему хотелось поблагодарить матадора за то, что тот принял его у себя за столом, рассеять дурное впечатление от своего рассказа.

— Я уважаю вас, сеньор Хуан, — добавил он. — Увидев вас на арене в первый раз, я сразу сказал себе: вот храбрый малый. У вас много поклонников, но ни один не любит вас так, как я! Знаете, чтобы увидеть вас, мне не раз приходилось менять свою внешность у входа в город, я всегда рисковал, что меня схватят. Ну как, настоящий я любитель?

Польщенный, Гальярдо улыбнулся и утвердительно кивнул головой.

— А кроме того, — продолжал разбойник, — никто не может сказать, чтобы я хоть раз пришел в Ринконаду за куском хлеба. Часто я бродил поблизости голодный, без гроша в кармане, и все же до сих пор ни разу не переступал за ограду фермы. Я всегда думал: «Сеньор Хуан для меня святыня. Он зарабатывает деньги так же, как я, — рискуя жизнью. Нужно соблюдать товарищество». И вы не станете отрицать, сеньор Хуан, что, хотя вы важная особа, а я несчастный бедняк, оба мы равны, оба живем тем, что играем со смертью. Сейчас мы здесь спокойно сидим за столом, а в один прекрасный день бог устанет от нас и покинет нас своей милостью, и тогда меня убьют и бросят на дороге, как бешеного пса, а вас, со всем вашим богатством, вынесут с арены ногами вперед. И хотя газеты пошумят с месяц о вашей кончине, вся беда в том, что поблагодарить их вы сможете только с того света.

— Верно… верно, — произнес Гальярдо, внезапно побледнев.

На лице матадора отразился суеверный страх, нападавший на него в часы приближения опасности. Его судьба и впрямь ничем не отличается от участи этого грозного бродяги, который рано или поздно неизбежно падет в неравной борьбе.

— Только не думайте, что я боюсь смерти, — продолжал Плюмитас. — Я ни в чем не раскаиваюсь и иду своим путем. Мне есть чему радоваться и чем гордиться, так же как вам, когда вы читаете в газетах, что были великолепны в такой-то корриде и заслужили ухо быка. Ведь вся Испания говорит о Плюмитасе, и, если верить слухам, меня даже хотят изобразить в театре, а в Мадриде, в том дворце, где собираются депутаты, спорят обо мне чуть не каждую неделю. И потом я горжусь тем, что целая армия гоняется за мной по пятам, что я один вожу за нос тысячу вооруженных бездельников, которым государство зря платит деньги. Как-то воскресным днем заехал я в одно селенье во время обедни и остановил кобылу возле слепых, которые пели, подыгрывая себе на гитаре. Народ, раскрыв рты, рассматривал какую-то картинку, которую носили с собой певцы. На ней был нарисован красивый парень с бакенбардами, в фетровой шляпе, разодетый в пух и прах, верхом на лихом коне, с мушкетом через седло и со смазливой бабенкой, сидящей позади него за седлом. Не скоро я понял, что этот красавец, оказывается, не кто иной, как Плюмитас… Это лестно. Хоть я и хожу голодный и оборванный, как Адам, хорошо, что люди представляют меня по-другому. Я купил у них бумажку со словами песни: там описывается жизнь Плюмитаса. Вранья, конечно, немало, но зато все в стихах. Отличные стихи! Когда я отдыхаю в лесу, я читаю их, чтобы выучить наизусть. Должно быть, сочинил их какой-нибудь очень ученый сеньор.

Грозный Плюмитас говорил о своей славе с ребяческой гордостью. Куда девалась его молчаливость, его стремление изобразить себя несчастным, голодным странником. Он все больше воодушевлялся при мысли, что имя его знаменито, что подвиги его гремят по всей стране.

— Кто бы знал обо мне, — продолжал он, — живи я по-прежнему в своем селении?.. Я частенько думал об этом. Для нас, бедняков, нет другого выхода: или подыхать, работая на других, или пойти по единственному пути, который ведет к богатству и славе: убивать. Убивать быков я не годился. Мое селенье лежит в горах, и боевых быков там нет. Да к тому же я тяжел и неповоротлив… Поэтому я убиваю людей. Это лучшее, что может сделать бедняк, если хочет пробить себе дорогу и заставить уважать себя.

Насиональ, который до сих пор слушал речи бандита в невозмутимом молчании, счел нужным вмешаться:

— Образование, вот что нужно бедняку — нужно научиться читать и писать.

Слова Насионаля вызвали за столом дружный хохот; всем известна была его мания.

— Опять завел свое, приятель, — сказал Потахе, — помолчи уж, пусть Плюмитас рассказывает дальше. Он дело говорит.

Бандит отнесся с полным презрением к заявлению бандерильеро, которого ни во что не ставил из-за его осторожности на арене.

— Я умею читать и писать. А к чему это все? Когда я жил в деревне, я этим только отличался от других, а самому мне моя участь казалась еще горше. Бедняку нужна справедливость. Пусть отдадут ему то, что следует, а если не дают, пусть сам возьмет. Будь волком и внушай страх — другие волки станут тебя уважать, а скотинка еще и поблагодарит за то, что ты сожрешь ее. Если же увидят, что ты струсил и обессилел, даже овцы будут мочиться тебе на голову.

Потахе, который был уже пьян, восторженно одобрял каждое слово Плюмитаса. Он не очень вникал в смысл всех речей, но ему казалось, что сквозь пьяный туман он различает свет высшей мудрости.

— Правильно, товарищ. Бей всех подряд. Продолжай, ты дело говоришь.

— Я знаю, что такое человеческий род, — продолжал бандит. — Мир делится на две части: те, кого стригут, и те, кто стрижет. Я не хочу, чтобы меня стригли; я рожден стричь других, потому что я нас