она говорила.
— Отец мой, — продолжала Пепита, — мне следовало не вызывать вас к себе, но самой пойти в церковь и там исповедаться перед вами. К несчастью, я не раскаялась в своих грехах, мое сердце ожесточилось, мужество покинуло меня, да я и не расположена говорить с вами как с духовником, я хочу довериться вам как другу.
— Что ты говоришь о грехах и об ожесточении сердца? В своем ли ты уме? Какие грехи могут быть у тебя? Ты такая добрая.
— Нет, отец, нет, я плохая. Я обманывала вас, обманывала себя и хотела обмануть бога.
— Ну, успокойся же, уймись: расскажи все по порядку, разумно, без глупостей.
— Как же я могу молчать, если злой дух овладел мной?
— Мария пречистая! Девочка, не болтай чепухи… Видишь ли, дочь моя, есть три самых страшных дьявола, овладевающих душами, и я уверен, что ни один из них не осмелится проникнуть в твою. Первый — это Левиафан, или дух гордыни; второй — Мамон, или дух скупости; третий — Асмодей, или дух нечистой любви.
— Значит, я жертва всех трех: все три владеют мной.
— Это ужасно!.. Но я опять прошу тебя, успокойся. Ты бредишь.
— Ах, если бы это было так! Но по моей вине все обстоит как раз наоборот. Я скупая, потому что владею большим богатством и недостаточно жертвую на добрые дела; я гордая, потому что пренебрегла многими мужчинами не из добродетели и честности, а потому что не сочла их достойными своей любви. И вот бог наказал меня, бог допустил, чтобы третий враг, о котором вы говорите, овладел мной.
— Как это так, девочка? Что за чертовщина лезет тебе в голову? Ты, может быть, влюблена. Но, если это так, что ж тут плохого? Разве ты не свободна? Выходи замуж и оставь глупости. Без сомнения, это мой друг дон Педро де Варгас совершил чудо. Выходит, дьяволом оказался дон Педро! Знаешь, это меня поражает. Не думал я, что все окажется так просто и дело так быстро пойдет на лад…
— Но я люблю не дона Педро!
— Так кого же?
Пепита поднялась с места, подошла к двери, заглянула, не подслушивает ли кто; закрыв ее снова, она подошла к викарию и со слезами на глазах прошептала дрожащим голосом на ухо доброму старцу:
— Я безумно люблю его сына.
— Какого сына? — прервал ее викарий, все еще не желая ничего понимать.
— Какой же еще может быть сын? Я страстно, безумно люблю дона Луиса.
На лице доброго, простодушного священника отразились замешательство и горестное изумление.
Минуту длилось молчание. Затем викарий произнес:
— Но эта любовь безнадежная, она останется без ответа. Дон Луис не полюбит тебя.
Сквозь слезы, затуманившие прекрасные глаза Пепиты, блеснул радостный, светлый луч; ее свежие сочные губы, сомкнутые печалью, мягко раскрылись в улыбке, обнажая жемчужные зубы.
— Он меня любит, — произнесла Пепита с легким, но плохо скрытым выражением гордости и торжества, которое было выше ее скорби и угрызений совести.
Замешательство и изумление отца викария достигли предела. Если бы святой, которому он больше всех поклонялся, был сброшен с алтаря и, упав к его ногам, разбился на тысячу кусков, викарий не был бы так поражен. Он с недоверием и сомнением посмотрел на Пепиту, правда ли это, не фантазия ли это самонадеянной женщины? Так твердо верил он в святость и набожность дона Луиса!
— Он любит меня, — повторила Пепита, отвечая на его недоверчивый взгляд.
— Женщины хуже беса! — воскликнул викарий. — Вы самому дьяволу ножку подставите.
— А я разве вам не говорила? Я очень, очень плохая.
— Да будет воля божья! Ну, успокойся. Милосердие бога бесконечно. Расскажи по порядку, что случилось.
— Что же могло случиться? Я люблю его, боготворю, не могу без него жить; он меня тоже любит, но борется с собой, хочет заглушить свою любовь и, может быть, добьется этого. А вы, сами того не зная, во многом тут виноваты.
— Этого еще недоставало! В чем же я-то виноват?
— С присущей вам беспредельной добротой вы только и делали, что расхваливали мне дона Луиса и, уж конечно, в разговоре с ним вы еще больше хвалили меня, хотя я этого не заслуживаю. К чему это должно было привести? Разве я камень? Разве мне не двадцать лет?
— Ты права, совершенно права. А я-то, болван! Я изо всех сил помогал этому делу Люцифера.
Священник был столь добр и смиренен, что сокрушался так, точно он и впрямь был преступником, а Пепита его судьей.
Тогда, поняв, как несправедливо она превратила отца викария в соучастника и чуть ли не в главного виновника своего прегрешения, Пепита обратилась к нему:
— Не огорчайтесь, отец мой, ради бога, не огорчайтесь. Смотрите, какая я злюка! Сама совершаю тягчайшие грехи, а ответственность за них хочу возложить на лучшего, добродетельнейшего человека. Нет, не ваши похвалы дону Луису, а мои глаза и моя нескромность погубили меня. Если бы вы никогда не рассказывали о достоинствах дона Луиса, о его познаниях, таланте, пылком сердце, то, слушая его, я открыла бы все это сама, — ведь в конце концов я не так уж глупа. И, наконец, я увидела его красоту, врожденное благородство и изящество, его полные огня и мысли глаза, — словом, он показался мне достойным любви и восхищения. Ваши похвалы лишь подтвердили мой выбор, но отнюдь не определили его. Я слушала их с восторгом, потому что они совпадали с моим преклонением перед ним, были отголоском — причем слабым и неясным — того, что я сама о нем думала. Ваша самая красноречивая похвала дону Луису не могла сравниться с той, которую я произносила без слов в глубине души каждую минуту, каждую секунду.
— Не нужно так горячиться, дочь моя, — прервал ее священник.
Но Пепита продолжала с еще большей горячностью:
— Но как отличались ваши похвалы от моих мыслей! Вы видели и показывали мне в доне Луисе образец священника, миссионера, апостола, то проповедующего Евангелие в отдаленных областях и обращающего неверных, то свершающего свои подвиги в Испании на благо христианства, столь униженного сегодня безбожием одних и отсутствием добродетели, милосердия и знаний у других. Я же, наоборот, представляла себе его влюбленным поклонником, забывшим ради меня бога, посвятившим мне жизнь, отдавшим мне душу, ставшим моей опорой, моей поддержкой, спутником моей жизни. Я стремилась совершить кощунственную кражу. Я мечтала похитить его у бога, из божьего храма, как похищает грабитель, враг неба, самое дорогое сокровище из священной дарохранительницы. Ради этого я сбросила вдовий и сиротский траур, украсила себя мирской роскошью; отказавшись от уединения, я стала принимать у себя гостей, старалась быть красивой, я с адской тщательностью заботилась о своем бренном теле, удел которого — сойти в могилу и превратиться в жалкий прах; наконец, я смотрела на дона Луиса манящим взором и, пожимая ему руку, стремилась передать ему тот неугасимый огонь, который сжигает меня.
— Ах, дитя, дитя! Как печально то, что я слышу от тебя. Кто бы мог даже вообразить такое?
— Это еще не все! — добавила Пепита. — Я добилась того, что дон Луис меня полюбил. Он говорил об этом своим взглядом. Да, его любовь такая же глубокая и страстная, как моя. Он мужественно старался победить эту безумную страсть добродетелью, стремлением к вечным благам. А я стремилась помешать этому. Однажды, после многих дней отсутствия, он пришел и застал меня одну. Подав ему руку, я молча заплакала — ад внушил мне проклятое немое красноречие! — без слов я дала ему почувствовать, как страдаю из-за того, что он пренебрег мною, не любит меня, что предпочел моей любви другую, высшую любовь. И тогда он не смог противостоять искушению и приблизил губы к моему лицу, чтобы осушить мои слезы. Наши губы слились. Если бы бог не послал в ту минуту вас, что было бы со мной?
— Какой стыд, дочь моя! Какой стыд! — проговорил викарий.
Пепита закрыла руками лицо и зарыдала, точно Магдалина.
Руки ее в самом деле были прекрасны, еще прекраснее, чем их изобразил в своих письмах дон Луис. Их белизна, их ясная прозрачность, точеные пальцы, розовый перламутровый блеск ногтей могли свести с ума любого мужчину.
Добродетельный викарий, в свои восемьдесят лет, понял, как мог согрешить дон Луис.
— Девочка, — воскликнул он, — не отчаивайся! Не разрывай мне сердце! Успокойся. Дон Луис, конечно, раскаялся в совершенном грехе. Раскайся и ты, — все будет в порядке. Бог вас простит, и вы станете снова безгрешными. Если дон Луис послезавтра уедет — это докажет торжество добродетели: значит, он бежит от тебя, решив покаяться в грехе, исполнить обет и вернуться к своему призванию.
— Ах, вот как! — воскликнула Пепита. — Исполнить обет… вернуться к своему призванию… а прежде убить меня?! Зачем он меня полюбил, зачем вскружил мне голову, зачем обманул меня? Он обжег меня поцелуем, как раскаленным железом, поработил меня, поставил на мне свое клеймо, — а теперь покидает, предает и убивает меня! Удачное начало для миссионера, проповедника святого Евангелия! Но этому не бывать! Бог свидетель, не бывать!
Эта вспышка гнева и безумия влюбленной женщины ошеломила викария.
Пепита встала. Ее движения были исполнены трагического отчаяния. Глаза сверкали, как два кинжала, пылали, как два солнца. Викарий смотрел на нее молча, почти с ужасом. Пепита большими шагами прошлась по комнате. Из робкой газели она превратилась в разъяренную львицу.
— Что же, — сказала она, остановившись перед викарием, — значит, можно, обманом украв мое сердце, рвать его на части, унижать и попирать, можно издеваться над беззащитной женщиной? Он попомнит меня! Он поплатится! Уж если он такой святой, такой добродетельный, почему он смотрел на меня, обещая все своим взглядом? Если он так любит бога, зачем причиняет столько зла бедному божьему созданию? И это милосердие? И это вера? Нет, это черствый эгоизм!
Раздражение Пепиты не могло длиться вечно. При последних словах она почувствовала, что силы ее сломлены. Бросившись в кресло, молодая женщина горько и безутешно разрыдалась.
Викарий испытывал к ней нежное сострадание, но, увидев, что противник сдается, почувствовал новый прилив энергии.