Треугольная жизнь (сборник) — страница 30 из 172

— Ты слышал эту гниду с лампасами? Неуставные отношения в армии, оказывается, журналисты с писателями придумали! Дикарь! Башмаков вяло соглашался, но на самом деле все эти трибунные страсти напоминали ему восстание кукол против Карабаса Барабаса. Казалось, вот сейчас бородатый детина, задевая шляпой кремлевские люстры, вывалится из-за кулис и щелкающим кнутом разгонит всю эту кукольную революцию. Но детина почему-то не вываливался.

Разодравшиеся Ельцин и Горбачев тоже напоминали Олегу Трудовичу вознесенных над публикой кукол, изображающих смешную балаганную потасовку в то время, как настоящая драка идет за ширмой между невидимыми кукольниками, которые по причине занятости рук, должно быть, пинают друг друга ногами. И казалось, иногда из-за ширмы ежедневной политической суеты доносятся заглушаемые верещанием барахтающихся Петрушек нутряные кряканья да уханья от могучих ударов.

После разрыва с Ниной Андреевной Башмаков вел размеренно семейный образ жизни: придя с работы, ужинал, выпивал свои сто грамм, но не больше, ибо водку теперь продавали только по талонам и надо было растягивать удовольствие на месяц. Лишь однажды, после объяснения с Чернецкой на митинге, Олег Трудович переборщил и к тому времени, когда Катя, усталая, но довольная, воротилась от ученика, жившего черт знает где, он уничтожил уже декадную норму водки и самоидентифицировался с трудом.

— Как митинг? — поинтересовалась Катя, гордо показывая невесть где добытые сосиски.

— Н-народ с н-нами.

— Э-э, Тунеядыч, так не пойдет! Я ведь теперь на свои талоны сахар буду брать, а не водку! — весело пригрозила жена.

— Ф-фашизм не пройдет!

Но такие излишества были редкостью, и обычно после ужина Башмаков ложился на диван перед включенным телевизором и впадал в чуткую дремоту, сквозь которую пробивалась к сознанию наиболее значимая информация. Иногда, чтобы отмотаться от очередного воскресного митинга, он говорил Каракозину, будто по выходным работает над докторской.

— Это ты, Олег Трудоголикович, брось! — сердился Джедай. — Сейчас докторскую купить легче, чем любительскую!

Когда начался знаменитый августовский путч, Башмаков, ощущая в теле приятное стограммовое тепло, лежал на диване, созерцал «Лебединое озеро» и вспоминал про одного тестева клиента — администратора Большого театра. Однажды в баньке, на даче, тот рассказывал, что от дирижера в театре зависит очень многое. Например, от взятого им темпа зависит, успеет ли оркестр после спектакля за водкой в Елисеевский гастроном, закрывавшийся в десять вечера. И если музыканты с ужасом понимали, что нет, не успевают, то, глядя из оркестровой ямы на Принца, таскающего по сцене возлюбленную, они тоскливо подпевали знаменитому заключительному адажио из балета «Щелкунчик»:

Мы-ы о-по-зда-ли в гастроно-ом!

Мы-ы-ы о-по-зда-ли в гастроно-о-ом!

После выступления членов ГКЧП по телевизору Олег Трудович был в недоумении. Особенно ему не понравились дрожащие руки вице-президента Янаева.

«Нет, власть трясущимися руками не берут!» — усомнился Башмаков.

А ведь поначалу он чуть было не принял все это за появление долгожданного Карабаса Барабаса с кнутом. Но оказалось, это тоже куклы — суетливые, глупые, испугавшиеся собственной смелости куклы!

Башмаков был, между прочим, удивлен, не обнаружив среди гэкачепистов Чеботарева. Лишь через несколько лет, наткнувшись в еженедельнике «Совершенно секретно» на мемуары кого-то из «переворотчиков», он узнал, что Федор Федорович с самого начала требовал решительных действий, вплоть до кровопролития. Мемуарист даже приводил слова Чеботарева: «Если сейчас эту болячку не сковырнем, потом захлебнемся в крови и дерьме!» Далее бывший путчист, доказывая миролюбивость своих тогдашних намерений, объяснял, что из-за этой-то кровожадности Чеботарева в последний момент и не взяли в ГКЧП… Писал он и о странном самоубийстве Федора Федоровича, застрелившегося на даче вскоре после Беловежского договора. В его забрызганной кровью знаменитой зеленой книжечке нашли запись:

НЕ ХОЧУ ЖИТЬ СРЕДИ МЕРЗАВЦЕВ И ПРЕДАТЕЛЕЙ.

Но тогда, слушая «Лебединое озеро», Башмаков ничего этого не знал, а просто каким-то шестым чувством ощущал: творится какая-то большая историческая бяка.

Позвонил Петр Никифорович:

— Слыхал, чеписты-то каждому по пятнадцать соток обещают? Наверное, и прирезать теперь разрешат!

Тесть давно пытался прирезать к шести дачным соткам еще кусочек земли с лесом, но, несмотря на все свои связи, никак не мог получить разрешение.

— Наверное… — согласился Олег Трудович.

— Может, и порядок наведут? — мечтательно предположил Петр Никифорович.

— Может, и наведут, — не стал возражать Башмаков.

Потом пришла усталая Катя и сообщила, что, судя по всему, Горбачеву — конец, потому что всю эту заваруху устроил именно он, чтобы свалить обнаглевшего Ельцина. А теперь сидит, подкаблучник, в Форосе и ждет…

— Это кто же тебе сказал? — полюбопытствовал Олег Трудович.

— Вадим Семенович.

— А он-то откуда знает?

— Он историк.

Это слово — «историк» — было произнесено по-особенному, с благоговением, причем с благоговением, распространяющимся не только на профессиональные достоинства Катиного педагогического сподвижника, но и на что-то еще. Однако тогда Башмаков на подобные мелочи внимания не обращал.

В ту первую ночь путча, разогретый выпитым, он придвинулся к Кате с супружескими намерениями и получил усталый, но твердый отпор.

— Почему?

— Потому.

— Потому что демократия в опасности?

— При чем здесь демократия? Я устала…

Жена уснула, а Башмаков еще долго лежал и вспоминал про то, как они с Ниной Андреевной однажды собирались «поливать цветы» и вдруг объявили по радио, что умер Андропов. Это было в самом начале их романа, и с утра башмаковское тело нежно ломало от предвкушения долгожданных объятий. Но Чернецкая вызвала его в беседку у доски Почета и сказала:

— Знаешь, давай не сегодня…

— Почему? Тебе нельзя?

— Неужели не понимаешь? Такой человек умер…

И самое смешное: он согласился с ней, даже устыдился своего неуместного вожделения. Золотой они все были народ, золотой! …В ту переворотную ночь, разволновавшись от бессонных воспоминаний, Олег Трудович встал с постели, пошел на кухню, осторожно открыл холодильник и шкодливо съел сырую сосиску. Когда он возвращался под одеяло, то услышал странный лязгающий гул, доносившийся со стороны шоссе.

В Москву входили танки.

На следующий день, к вечеру, в квартиру вломился возбужденный Каракозин и, задыхаясь, сообщил, что сегодня ночью обязательно будут штурмовать «Белый дом», а отряд спецназа ищет Ельцина, чтобы расстрелять. Докукин с Волобуевым-Герке заняли омерзительно выжидательную позицию, но у него в багажнике «Победы» два топорика, которые он снял с пожарных щитов в «Альдебаране».

— Ну и что? — пожал плечами Башмаков.

— Как что? Пошли!

— Зря ты волнуешься. По-моему, они уже опоздали в гастроном, — заметил Олег Трудович, имея в виду гэкачепистов.

— Какой еще гастроном? Олег Трусович, ты зверя во мне не буди! Пошли! Я тебе дам топор.

— К топору зовешь? — Башмаков, покряхтывая, поднялся с дивана и покорно потек спасать демократию. Шел дождик. «Победу» бросили возле зоопарка. Завернув топорики в ветошь и натянув куртки на головы, друзья побежали к «Белому дому». Миновали серые конструкции киноцентра. Свернули с улицы Заморенова на Дружинниковскую и помчались вдоль ограды Краснопресненского стадиона. Вокруг оплота демократии щетинились арматурой баррикады. Темнели угловатые силуэты палаток. Горели костры. Только что с козырька здания выступал Станкевич, и народ еще не остыл от его пламенной речи. Друзья потолкались в толпе и набрели на кучку, собравшуюся вокруг плечистого парня, который объяснял защитникам, что в случае газовой атаки следует тотчас повязать лицо тряпкой, намоченной в содовом растворе.

— Говорят, еще мочой хорошо? — спросил кто-то из толпы.

— Мочой очень хорошо! — кивнул инструктор.

Дождик затих. Потом сидели у костра. Юноша в кожаной куртке и майке с надписью «Внеочередной съезд Союза журналистов СССР» включил транзисторный приемник и поймал радио «Свобода». Диктор из своего европейского далека со знанием дела сообщил, что на сторону народа перешел автомобильный батальон под командованием капитана Веревкина. Послышался гул моторов, и репортер спросил с задушевным акцентом:

— Господин Веревкин, почему вы выбрали свободу?

Знакомый ворчливый голос ответил, что выбрал он свободу исключительно по личным убеждениям и еще потому, что трижды писал в ГЛАВПУР о злоупотреблениях своего непосредственного начальника подполковника Габунии, а в результате сам получил выговор и был обойден званием…

— Скажите, господин Веревкин, армия вся с Ельциным?

— Конечно. И с народом тоже…

Снова из приемника донесся гул моторов и крики: «Ельцин! Россия!..» Но вдруг все это утонуло в завывающем треске, сквозь который прорвался на мгновенье голос Нашумевшего Поэта:

Свобода приходит в майчонке,

Швыряя гранату под танк…

— Глушат, сволочи! — рассердился журналист.

— Ну и правильно глушат. Врут они там все, — отозвался работяга в нейлоновой ветровке.

Он сидел, подставив ладони теплу, и пламя рельефно высвечивало его широкие бугристые ладони.

— Нет, не врут. Они с нами! — объяснил журналист, махнув тонкопалой лапкой.

— А зачем им с нами-то? — удивился работяга.

— А затем, что они хотят, чтобы у нас тоже была демократия!

— А зачем им, чтобы у нас тоже была демократия?

— Они хотят, чтобы во всем мире была демократия.

— А зачем им нужно, чтобы во всем мире была демократия? — не унимался работяга.

— Глупый вопрос! — пожал плечами журналист.

— Нет, не глупый!

— Да что ж ты, дядя, такой бестолковый! — взорвался Джедай, с возмущением слушавший этот диалог.