Треугольная жизнь — страница 59 из 174

— Почему не пускаете?

— А куда надо? — спросил омоновец.

— К Кремлю!

— Не положено, отец!

— В 45-м было положено, а теперь не положено…

— Отец, ты сам человек военный. Должен понимать: приказ есть приказ.

— А если вам прикажут по фронтовикам стрелять? Тогда что?

— Да что ты с ним пустоболишь? — крикнул, подбегая, другой омоновец, явно офицер. — Он же провокатор!

— Эй, ты, охламоновец, — вмешался Джедай, — соображай, с кем разговариваешь!

— А с кем я разговариваю?!

— У тебя теперь каска вместо башки — в погонах не разбираешься?

— Ага… А чего так слабо? Мог бы на Арбате и маршальские купить!

— Не сметь! — возвысил голос Борис Исаакович. — Я генерал Советской армии!

«Ты понимаешь, — удивлялся на поминках после четвертой есаул Гречко, — Исакыч-то обычно не картавил. Только когда запсиховывал, из него тогда это еврейское „р“ и перло… Он как закричит: „Я гене-р-р-ал Советской ар-р-рмии!“ Ты уж меня, Трудыч, прости, но у него на самом деле как-то не по-русски получилось…»

— Ах ты жидяра, китель чужой напялил, — крикнул офицер, — и еще выстебывается!

— Что? Что ты сказал, сопляк?! — Борис Исаакович двинулся на него.

— А вот что я тебе, тварь порхатая, сказал! — И омоновец с размаха ударил генерала резиновой палкой по голове.

Джедай хотел броситься наперерез, но не успел. Генеральская фуражка слетела и откатилась. Удар был довольно сильный, но, конечно, не смертельный. Смертельной оказалась обида. Борис Исаакович схватился за грудь, захрипел и стал заваливаться. Каракозин и Гречко еле успели его подхватить.

— Врача! — закричал Джедай.

— Вот тебе врача!

Офицер хотел ударить и Джедая, но есаул успел схватиться за дубинку и вырвать омоновца из цепи.

С этого, собственно, и началось то печально знаменитое побоище ветеранов, много раз потом описанное газетами и показанное по телевизору. Каракозин, прикрывая собой хрипящего генерала, стал вытаскивать его из толпы. Но по рядам уже побежало: омоновцы генерала забили!

— Какого генерала?

— Исакыча!

— Су-у-уки!

Генералов среди митингующих было немного. Но главное — Борис Исаакович с Джедаем не пропускали ни одной демонстрации — «Исакыча» и «Андрюху с гитарой» знали многие. Народ озверел — начали отрывать от плакатов и знамен древки и, как острогами, бить омоновцев. Появились предусмотрительно заточенные арматурины. Булыжники и кирпичи, невесть откуда взявшиеся посреди асфальтового Ленинского проспекта, забухали о щиты.

«Мне самому в поясницу таким бульником зазвездячили! — жаловался после шестой есаул Гречко. — Я потом неделю перекособочившись ходил. Но того охламоновца я все ж таки умял! Умя-ял!»

Джедай наконец вынес из толпы Бориса Исааковича и подтащил к крытому КрАЗу, стоявшему в арке дома. В кабине сидел водитель. Джедай распахнул дверь и крикнул:

— Его надо в больницу! В больницу!

Шофер, ничего не говоря, ударил Джедая каблуком в лицо и захлопнул дверь. Рыцарь поднялся, снова открыл дверь, успел схватить водителя за ногу, выдернул из кабины и швырнул на землю с такой силой, что тот отключился. Затем Каракозин втащил на сиденье генерала, уже не подававшего признаков жизни. Ключ торчал в замке зажигания, и мотор работал, но все вокруг было запружено людьми. Единственный способ: сигналя, проехать по тротуару…

«Ты понимаешь, — рассказывал есаул Гречко, закусывая. — Я из толпы-то выбрался, смотрю, КрАЗ выруливает, а на подножке охламоновец болтается, как цветок в проруби, и дверь старается открыть. Вдруг КрАЗ дает резко вправо — и охламоновца по стене, как мармеладку. А эти уже бегут, свистят… И вдруг смотрю, из кабины выскакивает Андрюха и в подворотню. Хрен поймаешь! Ну, эти подбежали — сначала своего со стенки соскоблили, а потом и Исакыча из кабины вынули… Я тогда понял, Джедай-то хотел по тротуару проскочить, свернуть к Донскому, там — Соловьевская больница. Не получилось. А Исакыча нам только через неделю отдали… Не хотели отдавать, но мы через Совет ветеранов затребовали…»

О том, что Борис Исаакович умер во время демонстрации, Башмаков узнал только тогда, когда ему позвонил Гречко и вызвал на похороны. В дневных же новостях смутно сообщили о сердечном припадке (не приступе, а именно припадке!) у кого-то из демонстрантов, и один крупный отечественный кардиолог в интервью рассказал о том, что люди со слабым сердцем, особенно пожилые, оказавшись в толпе, попадают как бы в мощное, агрессивное, черное энергетическое поле — и это может даже стоить им жизни… Вывод: пожилым на демонстрации вообще лучше не ходить.

Зато гибель омоновца, снятую телевизионщиками, крутилась в эфире несколько дней. Показывали детские и школьные фотографии погибшего, его плачущую мать, приехавшую на похороны сына из Сланцев, показывали рыдающую вдову с малыми детьми… Показали и фоторобот предполагаемого убийцы, но Башмакову даже в голову не пришло, что искусственное лицо на экране — Каракозин. Как вообще по этим картинкам преступников ловят — непостижимо!

Бориса Исааковича похоронили на Востряковском кладбище, не в той части, где лежал Петр Никифорович, а в другой, где мало крестов и много шестиконечных звезд. Опустили рядом с его незабвенной Асенькой. Провожавших было человек пятнадцать, в основном плохо одетые, с сумрачными лицами активисты партии Революционной Справедливости. Из родственников и сослуживцев явилось буквально два-три человека. Одну старушку в старомодной шляпке Башмаков вспомнил. Это была Изольда Генриховна. А в сухоньком лысом старичке он угадал неудавшегося самоубийцу Комаряна, вычислил по страшной вмятине на виске.

— Какой ужас! — воскликнула Изольда Генриховна, тоже узнав Башмакова и обрадовавшись. — Какой ужас! Борис Исаакович всю жизнь им отдал! Всю жизнь… А они? За что!

— А Борька не прилетел? — спросил Башмаков.

— Нет, — старушка отвела глаза, — у него неприятности, а у Леонида Борисовича микроинфаркт… Какой ужас! Никого рядом — ни сына, ни внука. Одно утешение: теперь он уже с Асенькой не расстанется…

Говорили речи. Комарян — о том, как покойного любили солдаты, какой он был бесстрашный боевой офицер и как ему всегда хотелось быть похожим на Андрея Болконского. Изольда Генриховна — про то, каким замечательным он был отцом, дедом, а главное — мужем.

— Ася была самой счастливой женщиной на свете, самой счастливой… — Старушка зарыдала, и ее стали успокаивать.

Есаул Гречко говорил про то, что без Бориса Исааковича партия Революционной Справедливости осиротела. Он даже упомянул Джедая, как верного друга усопшего, но соратники сделали ему страшные глаза — и Гречко осекся. В заключение своей долгой речи он вдруг выхватил из-за пазухи огромный, наверное, времен войны «вальтер» и хотел произвести салют в соответствии с воинским обычаем. Насилу отговорили.

— Прощаемся! — тихо распорядился похоронщик, с интересом рассматривая генеральский мундир усопшего.

Башмаков подошел. Борис Исаакович лежал в гробу — маленький, седой, жалкий. Трудно было вообразить, что этот человеческий остаток был когда-то храбрым офицером, пылким любовником, мудрым профессором. Олег Трудович вздохнул, наклонился и сделал вид, будто целует его в лоб. Он никогда по-настоящему не целовал покойников. Никогда, даже отца…

Похоронщики быстро забросали гроб землей, точно ставили какой-то рекорд по скоростному закапыванию могил.

Поминали в пельменной неподалеку от метро «Юго-Западная», но туда пошли только активисты партии Революционной Справедливости и Башмаков. Обсуждали демонстрацию, говорили, что, если бы несколько акаэмов и дюжину гранат, — можно было бы в тот же день покончить с Ельциным, которого почему-то упорно именовали Елкиным. Крепко напились. Есаул плакал и твердил, что за Бориса Исааковича он будет развешивать эту жидовскую власть на фонарях, и все порывался достать «вальтер». Выпили за Джедая.

— А где он? — простодушно спросил Олег Трудович. Все посмотрели на Башмакова с недобрым интересом.

— Далеко, — ответил Гречко. — Но я его скоро увижу…

— Скажи, чтобы позвонил мне! Друг тоже называется.

— Скажу.

Но Каракозин не позвонил. Джедай вообще исчез. Как испарился. Однажды Башмаков сидел около своего любимого аквариума и наблюдал степенную рыбью жизнь, как вдруг из кухни раздался крик Кати:

— Тапочкин, скорее! Иди сюда!

Катя иногда так вот громко звала его, если видела на экране именно такое платье, какое мечтала купить. Он нехотя отправился на крик. Жена стояла возле телевизора. На экране были бородатые мужики в камуфляже, увешанные оружием, а закадровый голос с философской иронией рассказывал об отдельных россиянах, которым скучно строить капитализм, и поэтому они отправились воевать в Абхазию, являющуюся, как известно, неотъемлемой частью суверенной Грузии. Среди них Башмаков с изумлением узнал есаула Гречко.

— Знаешь, кого только что показали?

— Джедая?

— Да. Откуда ты знаешь? Он был в темных очках и с бородой, но я все равно узнала… Подожди, может, снова покажут.

Но снова его не показали.

— Это точно был он?

— Не знаю… — начала сомневаться Катя, — но очень похож!

— А он был с гитарой?

— Нет, без гитары.

— Тогда, наверное, не он.

22

Эскейпер взял с дивана гитару, пристроил на коленях и попытался сообразить простенький аккорд — но ничего, кроме какого-то проволочного дребезжания, у него не вышло. А на подушечках пальцев, прижимавших струны к грифу, образовались синеватые промятинки с крохотными рубчиками. У Каракозина, он помнил, эти самые подушечки от частой и буйной игры на гитаре затвердели, почти ороговели, и когда Джедай в раздражении барабанил по столу пальцами, звук был такой, словно стучат камнем по дереву. Зато как он играл, какие нежные чудеса выщипывал из своей гитары!

«А странно получается, — неожиданно подумал Башмаков, — чем нежнее пальцы, тем грубее звук, и, наоборот, чем грубее пальцы, тем звук нежнее… А что? Глубоко… Может, на Кипре книжки попробовать писать? Нельзя же, в самом деле, всю оставшуюся жизнь о