— А почему Владимир считается без вести пропавшим? — спросил председатель сельисполкома.
— Длинная история, Иваныч.
— Ну, что ж, Еремеич, если так, то я к тебе загляну как-нибудь на досуге, расскажешь. Сейчас тороплюсь.
Ушел гость, а старый морской волк Никанор Еремеевич Степаков крепко задумался. Одолевали мысли — одна беспокойнее другой. Неужто сама Елена Алексеевна ни словом не обмолвилась с Петром, своим приемным сыном, о Володьке? А что она могла рассказать? Пропал без вести — вот и все. Ведь то, что Володька заживо сгорел, ведомо только военкому Тагиру Шарденову, а с ним Еремеич договорился об участи Володьки подробности никому пока не говорить, тем более Елене Алексеевне: хворает она. Хватит ли сил перенести такой удар — ничего от сына не осталось, пепел и тот ветром развеяло. А может, не надо таить от матери правду? Лучше пусть сам Петр и решит, как быть, и о других ее сыновьях пусть сам подумает, с чего начать поиски, к каким людям обратиться, куда написать…
Тоска обдала сердце старого моряка. Володька перед ним, как живой, слушает своего наставника.
— Это ж каким неблагодарным и незрячим человеком надо быть, — говорит Еремеич, — чтобы думать о дереве, словно о какой-то малости. От первого нашего дня до последнего — дерево нам товарищ. Суди сам: колыбель, челн, ложка, стол… — Еремеич показывал парню доску или бревно и спрашивал: — Что видишь? Ты — доску или бревно, а я полированный паркет или почти прозрачный (хорошая полировка всегда, будто слой родниковой воды) стол, или отделанную под бронзу раму для картины. Но все они как бы спят в дереве, а ты должен разбудить, помочь им проснуться, явиться, — так звал он Вовку в столяры. Поучал: — Работать с деревом — это не просто разре́зать, разрубить, сколотить его — то, говорят, топорная работа. А между тем топором, и именно им одним, сделаны Кижи. От тех мастеров деревянного дела, древоделей, как их тогда называли, и пришло к нам слово «зодчие». Топор играет в умелых руках. Небось, помнишь наш старый дом? Какие на окнах были наличники, а какие карнизы… Чистое кружево… А крылечко! А все одним топором мой дед выреза́л. И каким топором! Разве может тот старый топор сравниться с теперешним? У современного и заточка, и отделка, и легкость. А все потому, что техника.
Вовка увивался около деда: давай да давай кружева топором вырезать.
— Ну, до кружева нам с тобой еще далеко. Сначала давай вот это сухое дерево, которое ветер повалил, в дрова превратим. — И принялся обрубать сучья. После короткого отдыха — снова наставления: — Деревянное дело — дело тонкое. Дерево, как человек, имеет характер. Сколько пород, столько и нравов. Сосна — самая добродушная. С ней столяру договориться легче всего, и сделать можно, что только хочешь. Но попробуй начни работать с ней без настроения, со злобой — заплачет. Твои руки сразу станут липкими от смолы. К дубу отношение несправедливое. У него свое благородство! Просто так, на чепуху, его не используешь. На самое дорогое и прочное бери — тогда пойдет. Но начнешь без знаний с ним работать — заершится, прямо треснет от ненависти. Не легче с березой, хотя она и красавица, и все любят ее. В ее душе много таинственного. Если она чувствует, что к ней прикоснулся мастер, делается тогда гладкой-гладкой. Из нее можно изготовить любые детали, она хорошо окрашивается и полируется.
А еще рассказал об упрямом клене, самолюбивой чинаре… Всему этому его научила работа: сколько за всю свою жизнь он смастерил мебели, радуя и старожилов, и новоселов, сколько вставил рам в домах, сколько навесил дверей по просьбе земляков! Дерево в его руках пело. Мальчишку тянули к Еремеичу не только его рассказы. А воздух столярки, напоенный медвяным духом клея и ароматом чуть подгоревшего хлеба! Так пахнут свежие опилки, что падают из-под горячих зубьев пилы. И еще: как согревает душу мастера тепло дерева. Металл, цемент, пластик — они холодные, а дерево — будто живое.
— А оно ведь живое и есть, — утверждал Еремеич. — Срубить — дело нехитрое, а чтобы вырастить — человеческой жизни не хватит. Уже наши прадеды забеспокоились, что в умаление приходят леса. — Учил Володьку работать с деревом бережливо, жалеть его, как ценность большую.
Будто угадал Еремеич сегодняшнее время, когда драгоценный материал — дерево переводить стали все осторожней. Мебель нынешние столяры изготавливают уже не из досок — из плит: в дело идут обрезки, стружки, опилки — все, вплоть до древесной пыли. Да, изменилась у мебельщиков технология. И столярничать древодели научили машины, которыми и управляют.
— Столяр да плотник во все времена были в почете, — не унимался Еремеич. — Как ни окружаем жизнь сталью и бетоном, а все равно и мысленно не увидеть будущего без дерева. Царь Петр гордился тем, что владел плотницким делом, не говоря уж о мужике, крестьянине, для которого умение дом срубить всегда было высшим аттестатом мастера. Так вот, как бы ни сложилась твоя жизнь, — советовал Еремеич, — начинай с нашего ремесла, Володя, не пожалеешь. И цену земле лучше узнаешь. Это она, матушка, все накопила и вырастила для нас, своих жителей…
Задумался Еремеич, теребя ус, перебирая в памяти прошедшее. Молчит и его гость.
Рассказы старика напомнили Петру тот весенний день, когда его, молодого агронома, избрали председателем исполкома сельсовета.
Не успел вроде бы еще вступить на свой пост апрель-водолей, как тут же ручьям волю дал. Заиграли они, запели вдоль дорог и по оврагам на все лады. Сбросив снега, зачернели, запари́ли поля. С поднебесья вестники весны — журавли-кликуны громким курлыканьем всю окрестность всколыхнули. И словно им в ответ вода в Старице, сил набравшись, взломала наконец лед. А лес еще полон снега, но на полянах, где проталины обозначились, зеленью травка уже заблестела.
Но апрель не зря в народе забавником нарекли. Пробуждая природу, он не прочь и с зимой пображничать. А та, тайную мысль лелея, готова побалагурить с ним. На вечерней зорьке бодрящим холодком пройдется вокруг и скорее норовит его на ночной покой отправить. И тут же за дело принимается, стремясь хоть самую малость восстановить из того, что апрель за день натворил: здесь льдом ручьи скует, там на оголенное поле покрывало из инея набросит и, вихрем пройдясь, снежком припудрит. А сугробы, что в оврагах и в лесу уцелели, в латы из наста нарядит — авось перед солнцем устоят!
Но проснется с наступлением утра апрель, ясным солнечным взглядом окинет землю, лукаво раз-два улыбнется и… от холодных дел зимы только малый след останется. Еще громче, еще призывнее начинают звенеть ручьи, гулко шумят, заливаются птичьими голосами рощи, все ликует вокруг. И сугробы сдают, грузно оседают. Дробится изрешеченная лучами солнца настовая броня.
Буйная поступь весны заворожила Петра Ярова, настроила на мысли об этом удивительном месяце контрастов, месяце капели и заморозков, дождей и снегопадов, большой воды и ледогона, гомона птиц и первых цветов, месяца сладких «слез» берез и первородных запахов земли…
Схлынули морозы, и, как старая любовь, поле снова поманило к себе земледельцев. Приспела пора выводить трактор, первую борозду прокладывать. Тут уж все сомнения о сроках уходят, будто талая вода их смыла. Весна торопит. И земля зовет.
«Она, земля, будто дитя малое, в постоянной заботе и ласке, в тепле нуждается. Особенно целинная, отвоеванная у древней степи стараньем и мудростью земледельцев», — размышлял Петр, направляясь по наезженной колее в бригаду.
ЛЕКСЕВНА
Так ее звали на селе, вкладывая в это слово теплые человеческие чувства к своей землячке. Ей бы ходить с гордо поднятой головой. Никто бы и слова не сказал из зависти или в осуждение. А она не хотела чем-либо выделяться. Даже перед тем, как войти в кабинет председателя исполкома сельсовета, несколько минут в нерешительности переступала с ноги на ногу, потом резким движением, насколько хватило силы, толкнула дверь и вошла. Петр встал, вышел из-за стола с улыбкой, простер вперед руки, приглашая подойти, потом развел их широко, сам ринулся навстречу старушке.
— Петенька, родной мой, вот и пришла я к тебе, теперь не отступлюсь, — бойко заговорила она, высвобождаясь из могучих объятий. — До тебя тут не человек, сухарь плесневелый верховодил, народ поделом его не переизбрал. К своим родственникам, поди, был какой уж заботливый, не то что к прочим.
— Не надо так, мама, говорить о Степане Макарыче, — взяв ладони Елены Алексеевны в свои, тихо и вместе с тем твердо сказал Петр. — Человек он заслуженный, уважаемый. Еще бы работал, но здоровье у него уже не то. Он же воевал, раненый. Сам Степан Макарыч и рекомендовал меня на свое место. И родственников у него нет. Живет бобылем. Был племянник, и тот уехал. Напрасно вы о нем так, мама.
— Ох, уж прости меня, старую, сынок. Осерчала я тот раз на него, вот и наговорила напраслину. А что он фронтовик, всем известно. Ты уж прости меня, каюсь.
— Да ладно уж, мама, — застенчиво произнес Петр и осторожно выпустил руки Елены Алексеевны. — Успокойтесь. Давайте сядем рядком да поговорим ладком.
— Что ж, сесть можно, в ногах правды нет, как говорится, — согласилась Елена Алексеевна, оглядывая кабинет и решая, какой ей выбрать стул.
Ей помог Петр, показав на мягкое кресло, стоявшее у журнального столика, сел напротив и приготовился слушать.
Елена Алексеевна откашлялась, поправила платок на голове, достала из сумочки конверт, подала Петру.
— Следопыты сообщили, что нашли место гибели Димы… Фотография вот, есть памятник. Хочу съездить… Раньше не решалась к тебе по такому поводу, боялась, что неправильно поймешь меня, да и народ судачить станет…
Больную струну Петра задела Елена Алексеевна. До шестнадцати лет не знал он, что был взят в семью Яровых как подкидыш. Но пришло время получать паспорт, и ему случайно открылась правда. Долго переживал Петр, уединялся, замкнулся, даже плакал ночами. Говорят, не та мать, что родила, а та, что кормила. Нет, не согласен с этой поговоркой Петр. Ему так захотелось тогда узнать хоть что-то о своих родителях. Сыновнее чувство к Елене Алексеевне у него не остыло, но стало каким-то другим, необъяснимым. Он и тогда, и сейчас считает ее своим родным, самым дорогим на свете человеком, испытывает боль как брат за оставшихся на поле брани сыновей Елены Алексеевны, за рано умершую ее дочь Клаву. И все-таки что-то тревожно щемящее давит на сердце Петра, когда что-то, кто-то напомнит ему о его появлении в семье Яровых. Тогда черной молнией сойдутся его брови, и он несколько минут ничего не слышит и не видит.