Тревога — страница 32 из 45

Оглянувшись, Монин — а это был он — разглядел в рассветной дымке силуэт человека, спокойно полулежащего в телеге. Возница не проявлял ни малейших признаков беспокойства, и это несколько озадачило чекиста. Так может вести себя, размышлял Монин, или очень смелый человек, или же отпетый бандит. Но кто бы он ни был, нужно быть готовым ко всему.

— Тпру, — натянул вожжи возница, поравнявшись с Мониным. — Далеко ли путь держите в столь ранний час? — Обращение на «вы» как-то не вязалось с внешним обликом незнакомца и его одеждой. В то же время от внимания Монина не ускользнули две насторожившие его детали: судя по первым же произнесенным им словам, незнакомец был не из тех, кого презрительно называли «деревенщиной». Зорким взглядом чекиста Монин заметил, что вожжи ездовой держал в левой руке, а правую засунул за борт брезентового плаща, выпиравшего на груди. Нетрудно было догадаться, что попутчик вооружен. Однако, как показалось Монину, нападать он не собирался. Поэтому, решил чекист, глупо было бы упускать возможность проехать хотя бы часть пути. Воспользовавшись тем, что незнакомец заговорил первым, Монин весело ответил:

— Путь мой не так далек, но и не близок.

— Садитесь, вдвоем веселее будет.

Монин легко прыгнул в бричку.

— А далече ли вы? — в свою очередь полюбопытствовал он.

— В Мариинку.

— Известное место. Тогда нам совсем по пути, — оживился Монин, и это в свою очередь не ускользнуло от глаз возницы.

— Хорошо, если так, а то ведь пути-дороги могут разойтись. Как в сказке: пойдешь налево — смерть повстречаешь, направо — голову потеряешь, а прямо пойдешь — ничего не найдешь.

— В приходском учились?

— Это вы точно заметили, молодой человек… Вот кабы так всегда да все примечали, что в жизни деется…

— О чьей жизни вы говорите?

— О тех, кто испокон веков умением и старанием своим хлеб выращивал, кормил семью свою, да и всех прочих, городских особливо.

— Так ведь теперь земля у своих хозяев, у тех, кто ее обрабатывает.

— Обрабатывает… — повторил с какой-то странной интонацией возница. — Этому еще научиться надо! Землица, она, как писал граф Толстой, любит заботливые руки, как нежная жена ласку любимого мужа. Читали поди? Иль не до книжек нынче? А темный мужик научился пока только отбирать землю, а вот как он будет хозяйничать на ней? Ни лошади, ни хомута, ни плуга…

— У кулаков все заберем и отдадим бедным крестьянам, а хлеборобскую науку они веками изучали и вместе с любовью к земле в душе своей носят. Да ведь не только силы свои, — ум свой, талант земледельца отдавали ненасытному кулаку. И сейчас мироеды еще сосут кровь. Но время их прошло, и рабоче-крестьянская власть потрясет амбары, набитые хлебом, если кто излишки добром для общей пользы не отдаст.

— Коммунию введете? На спине кулака в рай думаете въехать? Мастера вы из чужих сусеков хлеб выгребать. На грабеж средь бела дня это похоже, — криво усмехнулся возница. Но, спохватившись, сразу же сменил выражение на лице, которое стало каким-то глуповатым и озабоченным.

— А может, и правильно делают коммунию эту, — негромко произнес он. — Сообща на земле работать сподручнее…

И умолк, думая о чем-то своем, тайном.

— Да вы-то сами-то к какому классу принадлежите? — спросил Монин после недолгого молчания.

— Ска-а-ажете тоже, классу, — протянул возница. — Голь перекатная, ничего не осталось. Колчак всю нашу деревню спалил, мужиков изничтожил. Один пепел остался от Мариинки, вот он тебе и класс.

— Так вы мариинский? — вырвалось у Монина.

— Был, да вышел, — уклончиво ответил незнакомец. — А сказать по правде, не знаю, кому теперь больше принадлежу — себе или гепеу. Затаскали, все допытываются…

— О чем же допытываются?

— А это, мил друг, длинная история…

Он тронул вожжи, и послушные кони так рванули, что Монин отшатнулся от соседа и чуть не повалился на бок. Тот из-за поднятого воротника, нахмурившись, в упор глянул на Монина.

— А вот пришла ваша Совдепия, — угрюмо продолжал он, как бы невзначай снова сунув за пазуху правую, свободную от вожжей руку, — и опять нас же давай обдирать, как липку. Сегодня из совнархоза, завтра из волисполкома, то из уездного Совета, то из станичного комитета стали брать на учет и живой и мертвый инвентарь. Там, глядишь, идут с подписным листом — газету «Беднота» выписывай в добровольно-принудительном порядке. А потом приписали меня к зажиточным, обложили налогом — хоть в петлю лезь. Вот и получается: Колчак село спалил и кровью залил. Не успели мы гарь с себя стряхнуть, как Совдепия пришла — тоже вынь да выложь хлеб, мясо… И все под предлогом изъятия излишков у зажиточных. Да после Колчака и не различишь, где бедняк, где середняк, где кулак. Все нищими стали, ну а мне привесили ярлык кулака…

— И предателя! — не выдержал Монин.

Только сейчас он припомнил, где видел этого мужика. Показал на базаре Стремянной. Это был Шкуров, служивший писарем в роте штабс-капитана Воскресенского. Его вызывал уполномоченный ОГПУ, долго беседовал с ним. Тот, разумеется, умолчал о подробностях своей службы у белых.

Шкуров вздрогнул. «Не Монин ли со мной рядом?» — обожгла догадка. Чекисты вызывали людей, знавших о Федоре Шкурове многое. Что те говорили о нем — ему, конечно, не было ведомо, но нетрудно было догадаться, что чекистов интересовали все, кто имел какое-либо отношение к Атбасарской комендатуре. И почти все, кого приглашали в ГПУ, неохотно отвечая на настойчивые расспросы Шкурова, упоминали фамилию Монина, особенно въедливого и дотошного в вопросах, так или иначе касавшихся Шайтанова.

Федор тогда похолодел от этих сообщений: начнут разматывать клубок шайтановских дел, докопаются и до него, и тогда — крышка. Потом пришлось являться в ГПУ и выкручиваться.

Шкуров не был из тех, кто падает духом при первых ударах судьбы.

— Кого же я, гражданин хороший, предал? — вскинулся он после слова, так неожиданно вырвавшегося у попутчика, и Монин понял, что от объяснения не уйти. Лошади, почуяв ослабевшие вожжи, понеслись вскачь.

— Честных людей из атбасарской команды.

— То навет и клевета!

— Может, и так, — примирительно согласился Монин. Чекист понимал душевное состояние своего соседа и не хотел вступать с ним в спор.

Возле неглубокого оврага, неподалеку от мусульманского кладбища, Шкуров остановил лошадей.

— Расхомутались, — сквозь зубы пробормотал он и выпрыгнул из телеги. Монин тоже вышел на дорогу — размять затекшие ноги, но не успел сделать и шагу, как Шкуров молниеносно выхватил из-за пазухи обрез и выстрелил в чекиста. Левую руку выше локтя резко обожгло. «Хорошо еще, что левую», — подсознательно мелькнула мысль. Правой рукой Монин рванул из кармана револьвер. Испугавшись выстрела, кони вздыбились с тревожным ржанием и, сбив хозяина, помчались по тракту. Шкуров попытался подняться на ноги и не мог. В ту же секунду Монин выхватил у него обрез, навел револьверное дуло в лицо вознице.

— Что есть еще?

Шкуров нехотя вытащил из-за голенища нож в кожаном чехле, бросил на дорогу.

— Место неподходящее выбрал, я же православный, — мрачно пошутил чекист.

— Здесь стрелишь, али в гепеу? — тяжело дыша, спросил Шкуров.

Монин раздумывал.

Громыхавшая бричка промчала метров триста, перевернулась, и кони, еще немного протащив ее по мокрой дороге, остановились.

— Ну, айда к твоему фаэтону, а то с такими забавами до Мариинки совсем не доберемся.

Косясь один на другого, они подняли бричку, подобрали разметавшееся по дороге сено, уложили на дно и сели. Монин снял шарф, шкуровским ножом разрезал на две части, сбросил кожанку и засучил рукав рубахи. Густеющая кровь тонкой струйкой ползла по обнаженной руке.

— Ну и сволочь же ты, приятель! Перевяжи, — потребовал чекист, Шкуров был бледен, как полотно. Его знобило. Он готовился к смерти, а не к тому, чтобы перевязывать того, кого только что попытался убить. Руки тряслись и не подчинялись ему.

Ни Монин, ни Шкуров не заметили человека в малахае, притаившегося за холмом, неподалеку от кладбища. Пришедший, должно быть, проведать покойного родственника, он внимательно наблюдал за тем, что произошло на дороге.

Шкуров медленно опустился на колени и низко склонил голову.

— Стрели!

— Послужи сначала правому делу. Встань!

Федор поднялся, пошатываясь от тяжелого шума в голове.

— Помоги, — вновь не то попросил, не то приказал Монин.

— Потерпи чуток, поищу подорожника…

Он шагнул к бугру, заметил, как кто-то бесшумно метнулся в густые заросли курая. Нашел несколько подорожников, промыл в луже, разложил на колене и тщательно обтер. Вытащил белый платок, величиной с косынку, и обтер руку раненого. Аккуратно наложил на рану листки, платок разорвал надвое. Забинтовал руку, обмотал ее шарфом. Выше раны, как жгутом, перетянул потуже.

— Судить будете?

— Есть за что судить тебя, Федор. Я не об этом. — Монин показал на вспухшую руку, которую пытался втиснуть в левый рукав куртки, но не смог и накинул кожанку на плечо. — От тебя живого больше пользы будет, чем когда в гробу. Ты вот обрез сварганил, значит, думаю я, ничего не понял в новой жизни. У тебя белые спалили дом в Мариинке, а у меня — в Акмолинске. Отца и братьев в тюрьму бросили, пытали, издевались, старший так и погиб от побоев и ран. Имущество все разграбили и сожгли. Так кто у нас с тобой враг? Белые да ихнее охвостье, много его еще осталось. Вот мы с ним и воюем, а ты Шайтанову на своих же товарищей стучал, а теперь в меня палишь. Не резон получается. Ты при Шайтанове в местной команде служил, и другие — тоже. А сколько среди них честных оказалось? Только за то, что служил, у нас к стенке не ставят. Верно, выяснять приходится, кто как себя вел и какие дела вершил. За тобой есть грех, серьезный грех, так вот пойди да искупи свою вину…

— Я убить тебя хотел.

— А я хочу тебе помочь.

— Говори, на все пойду!

— Ты был рядом с Шайтановым.

— Был, раз знаешь, — писарем…