А Елена Алексеевна продолжала говорить.
— Ты уж прости меня, старую, заработать на поездку я уже не в силах, а побывать на Диминой могилке хочется. Поговорить с его командирами… Вернусь, Петенька, за твоими детишками присмотрю, понянчу, огород прополю, грядки полью…
— Да что вы, мам, — пробасил Петр, — нечто отрабатывать у меня собираетесь? Даже обидно за ваши слова. Я жизнью вам обязан, а вы мне такое…
— Не серчай, Петенька, я ведь без зла и греха говорю. Сам знаешь, не могу сидеть сложа руки, как барыня, все что-то норовлю делать. Где так, а где не так получается, ты уж, сынок, меня прости, не попрекай. А поможешь, в долгу не останусь.
— Идите, мам, домой ко мне, там Шура по вас соскучилась. Как ушли к Авдотье, ни разу ведь у нас не были. А с поездкою решим…
Вся Марьевка знала о хлопотах Елены Алексеевны, и при встречах с ней односельчане находили ободряющие слова по поводу того, что вместо тяжелой и гнетущей неизвестности пришла печальная ясность.
После того, как Елена Алексеевна побывала у своего приемыша, к ней началось настоящее паломничество. Страдания старой женщины, потерявшей на войне сыновей, болью отозвались в сердцах односельчан. Ее скорбь стала их скорбью, ее беда — их бедой, ее заботы — общей заботой. И каждый стремился помочь, чем мог. Петр хотел было собрать исполком да посоветоваться, чем в таком случае помочь матери погибших воинов, но вскоре убедился, что никаких решений принимать не надо, что депутаты сельского Совета решили сами, не сговариваясь, по доброму душевному зову помочь Лексевне всем, чем можно. По совету односельчан она наметила маршрут своего путешествия и стала собираться в дорогу.
Перед отъездом осмелилась пойти к Макарычу. Заметила Елена Алексеевна у него душевный недуг. Макарыча часто стали видеть хмурым. «Стареть стал», — подумала Елена Алексеевна.
Макарыч сразу выказал эту свою слабость. Как болезнь, она окрутила его, он не выдержал, не под силу стало, все и рассказал в одночасье гостье.
— Понимаешь, Лексевна, — опустив седую голову, все больше поддаваясь волнению и стыдясь охватившей его, бывалого солдата, «чувствительной напасти», тихо говорил Макарыч, — что-то ломается во мне, нет уж той выдержки. Как худая поварешка стал: про фронтовые дела начну говорить, вспоминать о друзьях-однополчанах, так и течет из глаз в три ручья. — Он беспомощно разводил руками, глаза его влажнели, улыбка, как ни силился ее изобразить, не получалась. — Вот видишь, того и гляди — захлюпаю. Смотрю кино про войну, как увижу что-то знакомое, фронтовое — глаза застилает, в горле ком встает, не передохнуть. Но тут все вроде бы объяснимо: наши гибнут — жалко, если побеждают — радостно, а сердцу, наверное, одинаково трогательно. Но опять же, кино шибко берет за живое, чувства бередит. Песни фронтовые, Лексевна, не могу слушать. Как услышу: «Эх, дороги, пыль да туман…», или про землянку, про то, как убитые наши солдаты в белых журавлей превратились, как солдат горевал на могиле своей Прасковьи, так и готов — пла́чу. Ведь я случайно живым остался! Меня могло сто раз убить, а я только ранениями отделался. Впереди, позади, по сторонам ребята такие же, как я, гибли, а я остался… Почему? Зачем? Они хуже что ли меня?
— И ты не кремень, Макарыч, — участливо молвила Елена Алексеевна, — и не очерствелый вовсе.
— Я ведь, Лексевна, и на том свете побывал. Да, да, поверь, истинно говорю. Я сразу же ушел на фронт. Через год жене моей Наде прислали документ: «Ваш муж в бою за социалистическую Родину, верный воинской присяге, проявив геройство и мужество, убит». А потом и на сына, Борьку моего пришла домой похоронка.
До сих пор думаю: а вдруг ошибка? Ведь я-то жив, хоть и схоронили меня на хуторе Котлованном. В День Победы — радость на сердце и боль: сыну бы шагать вместе с нами.
Одно я знал, Лексевна: «Вперед! Вперед!» Бежал, стрелял, падал, вскакивал, опять бежал. Неба чистого за всю войну не видел. Только в госпитале можно было отдышаться немного. Как вспомню теперь, не верится даже, что такое возможно человеку выдержать.
Помню, заняли мы немецкие траншеи, в них воды по колено. А немец шпарит из пулеметов. Бежим, с ходу — прыг в щель, радехоньки: живые и в укрытии. А один солдат увидел воду и замешкался — не хочется ему, вишь, ноги замочить, начал зыркать, искать, где посуше. Ему кричат: «Прыгай, траншея пристреляна!» Он никак не решается. И тут его — хлоп, он — кувырк носом в землю… — Макарыч, не таясь, достал носовой платок и поднес к глазам. — Как ржавая шайка стал, на помойку пора.
Затянулась пауза. Елена Алексеевна тоже про свою нелегкую жизнь подумала грустно. Всех сыновей забрала война, да и дочь недолго прожила после Победы.
Давным-давно, когда уголек в Караганде добывали обушком и вывозили саночники, и не было ни электричества, ни радио, ни школ и клубов, пришла на вахту наниматься тринадцатилетняя девчушка. В шахте погиб ее отец, и осталось их, детей, семеро, а она, Елена, старшая.
С того дня, когда однорукий надсмотрщик поставил девочку отбирать породу из выданного на-гора угля, и начался отсчет ее трудового стажа. Рабочий день — двенадцать часов, норма — большой деревянный ящик. Наполнишь его породой — получи полтинник, не успеешь, значит, ленилась, — долой двугривенный. Лют был смотритель.
Откуда только брались силы у девчонки? Споро выхватывала породные камни, швыряла в ящик, такой глубокий, что вроде бы в нем и дна не было. И вот что удивительно, всю свою трудовую жизнь, до переезда в Марьевку, перед войной, Елена Алексеевна занимала на шахте «самые почетные должности» — работала плитовой, столовой, лебедчицей и породу выбирала. Женсовет на шахте возглавляла, над новичками шефствовала: как живут, что едят, обуты ли, одеты? Все хлопоты, конечно, после смены. А работа была у нее тяжелая. Но запомнилась всем Елена Алексеевна веселой, боевой, неунывающей.
Личная жизнь как не заладилась сразу, так и пошло. Отца придавило в забое. А вскоре в неурочное время взвыла сирена. Бежали к стволу женщины, оцепенело ждали: кого вынесут, чьего мужика? Вынесли коногона Ивана, мужа Елены Алексеевны. Богатырского был сложения, весельчак и острослов.
В партию Елена Алексеевна Ярова вступила на шахте. Первые политклассы еще девчонкой среди рабочих Караганды проходила. Как-то гнались колчаковцы за Егором Абакумовым, большевиком. Елена в ту пору как раз у ствола дежурила — быстренько его в клеть, и самый полный вниз, а там, попробуй найди. После Абакумов первым красным директором шахты стал, а затем и в наркомат перешел. Как-то на слете стахановцев увидел Елену Алексеевну, кинулся к ней, привел в президиум: «Здесь твое место».
— Как же, наезжала к нему в Москву, — рассказывала Елена Алексеевна, — технику для шахты просила. Не отказывал, всегда помогал.
То было время рекордов Алексея Стаханова и Никиты Изотова, громкой славы женской бригады Паши Ангелиной, машиниста депо станции Славянская Петра Кривоноса, мариупольского сталевара Макара Мазая… Из гущи народной на пьедестал почета и славы поднимались неизвестные ранее люди. Елена Ярова, одна из первых в стране женщин-шахтеров, не была обойдена славой. Но главной ее гордостью были дети, им отдавала все свое сердце.
— Соскочил ты со своей зарубки, Макарыч, — понимающе и сочувственно вздохнула Лексевна, радуясь тому, что размягчился неприступный бывший председатель сельисполкома.
Момент она считала самым подходящим, чтобы спросить о своем, главном.
— Почему, Макарыч, ты не разрешил мне ту землицу привезти, где Володенька мой похоронен?
— Да ведь о тебе же заботился. Выдержишь ли? И дорога не ближняя.
— Как видишь, выдержала. И опять вот собираюсь. Теперь уж на могилку Дмитрия.
Тепло, душевно расстались старые собеседники, молча простив друг другу невольные обоюдные обиды.
…На знаменитом тракторном заводе Елену Алексеевну встретили с почетом.
Утомилась Елена Алексеевна за долгую дорогу, но от отдыха наотрез отказалась. Ей не терпелось встретиться с ребятами из цеха, где когда-то, до военного лихолетья, работал Дима.
— Пойдемте, Елена Алексеевна, к ребятам, с которыми сейчас трудится ваш сын, — осторожно взял под руку почетную гостью кудрявый широкоплечий парень, комсорг Гена Гудков.
Они вошли в широкий длинный коридор одного из корпусов завода… Елена Алексеевна подумала, что в музей ее привели. На стене фотографий — не перечесть. С волнением, щуря глаза, она вглядывалась в них. Снимки запечатлели железные балки, завитушки тяжелых рельсов, кирпичные завалы, развороченные крыши.
На другой стене, противоположной — фотографии заново отстроенного завода. И всякие слова тут были излишними. Еще большее волнение охватило Елену Алексеевну.
Гена Гудков поманил пальцем парня-крепыша. Тот приосанился, поправил шевелюру, представился:
— Бригадир сборщиков — Сергей Ефремов.
Два года назад сообщение местной газеты взбудоражило бригаду коммунистического труда Сергея Ефремова. В небольшой заметке говорилось о том, что недалеко от Волгограда найдены останки лейтенанта Дмитрия Ярова, ушедшего на фронт добровольцем со Сталинградского тракторного.
— Парень должен быть в нашей бригаде, — сказал ребятам тогда Сергей Ефремов. — Погиб он за нас с вами. Будь он живым, сейчас работал бы на заводе.
— Издалека больно начал, — перебил оратора Иван Петренко, — выкладывай яснее, по-рабочему.
— Тогда слушайте: зачисляем Дмитрия Ярова в свою бригаду.
— Это здорово, братцы! — вскочил Петренко. — Он как бы вместе с нами будет работать. Раскинем его норму на каждого!
— Правильно!
— Ребята, нам нужно разыскать его родителей, пусть знают, что их сын в рабочем строю!
— Верно! Давайте напишем письмо.
— И вышлем заметку из газеты.
— Сергей свяжется с редакцией, чтобы узнать адрес родственников летчика. А Петренко пусть в отделе кадров узнает все, что известно о Ярове. Согласны?
В ответ раздались одобрительные голоса.