Их неожиданное и позднее появление Мария Халимоновна встретила иронической гримасой. Петро понял — подумала о нем: уж не каждый ли день ты, наш идейный секретарь, так завершаешь свою общественную работу?
Ему было все равно: «Черт с тобой, думай что хочешь».
Приказание отца поскорее собрать на стол «для дорогих гостей» выполняла нехотя, делала все нарочито медленно. Но за стол села хозяйкой, потому что старуха скрылась, залезла на печь, будто и дома ее нет.
— Правда, Петро Андреевич, что это вы… какой-то сегодня… не в настроении. Давайте выпьем за нашу учительскую профессию. Кто не знает, думает, что она легкая.
Мария Халимоновна, снисходительно улыбаясь, взяла темную длинную бутылку, чтоб налить ему. Но отец остановил ее:
— Погоди, Маруся, до этой очередь еще дойдет. А сейчас вот эту. Как слеза! Чистенький… ратификат…
— Копыл хочет, чтоб мы скорее с копыльев сбились, — серьезно, без улыбки пошутил Петро; эта мысль пришла ему еще раньше.
Копыл и Бобков захохотали.
Иван Демидович, выпив, забыл обо всех неприятностях трудного дня.
— Пей, Петя! Не жалей. У Халимона этой отравы хватит! Помнишь, о чем договорились?
— О чем?
— Накопылиться в стельку! Ха-ха…
— Ну, что ж… Давай! В стельку так в стельку.
Хозяин закудахтал льстивым смешком, а дочке его все это явно не понравилось — она презрительно молчала.
— За химию, Мария Халимоновна. Без химии было бы скучно жить.
Она посмотрела на него подозрительно — нет ли тут какого-нибудь подвоха? Не поняла, что он имеет в виду. Петро, держа поднятый стакан, объяснил:
— Чем бы мы повеселили душу, если б не химия?
— Вот правдочка ваша, — кудахтал старый Копыл.
Мария Халимоновна понимающе улыбнулась. Чокнулись. Петро залпом проглотил полстакана спирта, неразбавленного. Обжег гортань. Как слепой стал нащупывать на столе кружку с водой. Она сунула кружку ему в руку. Он жадно выпил воду.
— Капустой закусывайте, капустой. — Мария Халимоновна щедро наложила ему из глиняной миски в пожелтевшую от времени тарелку капусты. Капуста приправлена луком, кольца лука были сочные, на диво сладкие. Он медленно выбирал их вилкой.
— Да берите же вы сало, колбасу, Петро Андреевич, — Мария Халимоновна сама, своей вилкой положила ему гору всякой снеди. И тогда им снова овладело странное желание разрушить здесь все. Он боялся поднять голову, чтоб не выдать своего состояния. Начал нехотя есть, но больше налегал на капусту. А тут, как на беду, хозяин стал жаловаться, что Федька Болотный, председатель колхоза, цепляется к нему: усадьбу перемерил, лишние сотки нашел, грозится отрезать.
«Какой он вам Федька? Он — Федор Иванович Болотный, старый, уважаемый и принципиальный человек!» — хотелось крикнуть Петру. Но сдержался. Хрупал, как конь, капусту.
— Я спины не разгибаю, она вот тоже. За три километра что ни день ходим. Одной обувки сколько истопчешь по грязи да по песку. Это ее учительские сотки. Что же, выходит, будем урезать нашу антилигенцию?
— Разберемся, разберемся, скажем этому Болотному, черту, — примирительно бубнил Бобков: знает, старый хитрец, цену копыловским жалобам, но, как добрый гость, гладит хозяина по шерсти.
А Мария Халимоновна подхватила:
— И правда «болотный черт»!
Петро посмотрел на нее: «Что? Не удалось купить его?»
Она раскраснелась, глаза заблестели. И впервые Петро заметил, что под малопривлекательным копыловским лицом у нее красивая шея и грудь — полная, распирает кофточку.
Все больше наглел старый Копыл — не просил, уже почти требовал, чтоб стали на защиту «обиженного»:
— Мы с тобой, Иван Демидович, власть советская… А эти… болотные, им только уступи, так они и тебе на голову сядут. Не давай в обиду своей правой руки!.. Слышишь? И будешь ты за мной… У меня тоже рука есть…
— Как же — не дадут в обиду, — снова отозвалась учительница. — Ячмень делили — всему активу есть, а Копылам нет, ни секретарю, ни педагогу. Они, видишь ли, богатые!
«Ты тоже обиженная?» — хотелось спросить Петру, но сам себе ответил: «Да, обиженная!» — и у него вдруг появилось дикое, пьяное желание: не фикусы ломать, а смять ее полные, тугие груди, впиться в них зубами…
Он все больше разжигал себя, и Мария Халимоновна, поймав на себе его взгляд, покраснела, занервничала. Предложила выпить раз, другой. Что-то убрала со стола, что-то принесла. Наконец схватила, опустевшую миску.
— Принесу еще капусты.
— Я посвечу. У меня есть фонарик.
Старики, занятые беседой, и не взглянули в их сторону. Петро вышел за ней и сразу же за дверью, на крыльце, обнял. Добродетельная недотрога, она уронила миску, обхватила его шею руками, отвечая на поцелуи, и шептала, задыхаясь:
— П-пе-етя! П-пе-течка!.. Не сей-час… Потом. Заночуйте у нас. Заночуйте…
Он расстегнул кофточку, полез под нее рукой, но услышал эти слова — и вдруг почему-то сразу отрезвел. Почудилось, что он целует мерзкую усатую морду старого Копыла. Противно стало. Он выпустил ее из объятий, отстранился:
— Иди за капустой.
— Посвети.
— Нечем у меня светить!
Она нагнулась, нашла в темноте миску, засмеялась и побежала под поветь, к погребу.
Петро вернулся в хату. И с порога услышал: крепко захмелевший Бобков рассказывает Копылу:
— …так он, гад, меня за грудки… Ах ты бандит! Мало что…
Петро остолбенел. Шли сюда — договорились: про случай с Прищепой никому ни слова. «Что же ты, старый дурень, делаешь?»
— Кто это тебя хватил за грудки? — жестко спросил Петро.
— Как кто? Он… этот бандюга… однорукий…
— Ну, допился ты, Иван Демидович. Поп хотел тебя схватить. Поп! Да его ты схватил…
— Поп? — недоверчиво спросил Копыл.
— Пьяный, гад, был… до положенья риз. На ногах не держался.
— Поп? — удивился Бобков, вылупив глаза. Но, видно, какой-то луч мелькнул в его затуманенной голове, что-то вспомнил, о чем-то догадался, покачал головой, залился смехом: — Поп! Вот змей долгогривый! Однако деньги — во! — он похлопал по сумке, лежавшей рядом.
— Пошли домой! Хватит!
— Пошли, — неожиданно сразу согласился председатель и встал.
Копыл засуетился.
— Еще по одной, Иван Демидович!.. Ай-ай, все ведь не тронуто. Колбаска, сальце… Маруся!
— Завтра с утра сведения в район надо отсылать.
— Так ведь я же и отошлю. Чуть свет уже буду на работе. Не впервой. Коли надо, так надо. Поспим и вместе пойдем.
Бобков заколебался, ему хотелось еще выпить, но Петро испытывал отвращение к себе за свою пьяную вспышку, брезгливость к бесстыдной податливости этой… ханжи, и ему не терпелось скорей выбраться из хаты Копыла. Теперь он боялся другого: как бы не прорвалась его антипатия к хозяину, к его дочери… Ни к чему это. Вместе ведь работать… Спирт такого может натворить, что сам себе потом не рад будешь.
— А что скажут наши женки? Соня тебе последние вихры выдерет. — Упомянув о женах, как бы стряхнул с себя и отбросил все, что было.
Подействовало! Бобков боялся своей молодой жены: на людях — тихая, молчаливая, но, видно, баба с характером. Недаром Саша говорила о ней: «О, эта Соня-тихоня, она еще себя покажет».
Иван Демидович вылез из-за стола, разыскал на подоконнике свою шапку.
Копыл пенял Шапетовичу:
— Эх, Петро Андреевич! В кои-то веки заглянули и — часа не посидеть! А я думал: ну, дадим дрозда, ведь все свои, спирт есть…
Вернулась с капустой Мария Халимоновна. Растерялась, увидев, что гости стоят посреди хаты в шапках. Поставила миску, прислонилась к печи, удивленная, как-то сразу осунувшаяся. Обида, должно быть, пришла поздней. А тогда, когда она, боясь глянуть Петру в глаза, протягивала на прощание руку, было одно отчаяние оттого, что уходит, бежит от нее ее короткая женская радость, надежда на которую так внезапно возникла.
Ночью болела голова. Проснувшись на рассвете, Петро проглотил полдесятка порошков, которые нашел в Сашином чемоданчике, и запил прямо из ведра. Было гадко во рту, гнусно на душе.
Второй раз его разбудил школьный звонок. Где-то совсем близко звонок настойчиво сзывал в классы. Не удивительно, что дежурный бегает по всему парку. Майское солнце, проникнув через все стеклышки полузабитых окон, заливало комнату светом и теплом, бодрящим и радостным. Петро сразу ощутил в себе эту бодрость. Голова не болела. Ночная боль казалась далеким воспоминанием, как боль от военных ран. Встревожился было, что пропустил занятия. Но посмотрел на часы и понял, что Саша нарочно не разбудила его, — наверно, договорилась с директором, чтоб его заменили, передвинули уроки. Умница! Ночью, когда открыла дверь и увидела его пьяного, слова не сказала.
Петро припомнил события вчерашнего дня, правда почему-то в обратном порядке — от вечера у Копыла до совещания в сельсовете. И — странное дело! — все словно осветилось иным светом — вот этим майским, веселым, что льется с улицы. Даже случай с Прищепой представился не таким серьезным, как вчера. Теперь он выглядел почти смешной, бытовой, хотя и с некоторыми драматическими деталями, историей. Многие эпизоды из их «подписной кампании», если их рассказать, прозвучат забавным анекдотом. С попом, к примеру… с Мариной Старостиной…
Вошла Саша. В халате, в марлевой косынке. Петру всегда особенно нравилась жена в этом наряде, очень он был ей к лицу.
— А-а, проснулся мой славный муженек! Пьянчужка! — присела на кровать, как к больному. — Мало что какой-то вонючей гадости насосался, так еще сразу по четыре порошка глотаешь… Когда-нибудь отравишься, дурень этакий.
— А голова прошла… светлая, что этот день.
— Хорошо, что аспирин. — И потребовала (он не понял, всерьез или в шутку): — Ну, а теперь рассказывай обо всех своих похождениях.
У Петра екнуло сердце: «Не разболтала ли Копылиха со злости, что я, пьяный, приставал, лез целоваться?»
Рассказал подробно обо всем, кроме, разумеется, этого. Со страхом ждал, что Саша спросит: «А еще что делал у Копыла?»
Нет. Ее встревожило другое: что пьяный Бобков все-таки проговорился о случае с Прищепой.