Тревожное счастье — страница 104 из 106

— Вообще ты любишь покрасоваться перед бабами. Есть за тобой грех.

— Придумаешь бог знает что. К чему мне красоваться перед ними? Нужны они мне!

— Ты — славный. Я верю тебе. Ведите себя хорошенько. Не бойтесь за меня. Не впервой! Я завтра постараюсь пораньше выйти, чтоб прийти не поздно. У меня все-таки узел будет, думаю, нелегкий.

— Не слишком нагружайся. Не близкий свет. Мы будем тебя встречать. В Понизовье. Ладно?

— Далеко не заходите. А то потом придется ее нести. Устанет наша маленькая.

— Я маленькая не. Я большая!

— Большая, большая. Ох, эта мама. Не понимает, кто маленький, кто большой.

— Для меня вы оба маленькие. Иду, а душа не на месте.

— А как же в партизанах? Скоро мы привыкли к мирной жизни. К спокойной. И чтоб всегда вместе…

— Наверное, потому, что это нормальное состояние человека, его счастье. Не хочу я больше в партизаны! Нет! Пусть будут любые трудности, только бы жить вот так, вместе. Однако пора. Пойду. Путь и правда не близкий.

Впервые за полгода, с тех пор как вернулся из армии, Петро весь день провел с дочкой. И ему очень понравилось играть с ребенком! Отключаешься от всех серьезных дел и забот. Как будто сам возвращаешься к детству и тебя начинает радовать то, чего обычно не замечаешь — божья коровка, желтая бабочка, зеленый жук, цветок одуванчика, смелый дятел, который залетел в парк и долбит старую липу, поглядывая вниз и шаловливо бросая чуть не на голову им щепу. Ленка начинает рассказывать про какую-то «дымную птичку», которую она с Ганькой и Мишкой видела не то вчера, не то невесть когда, и птичка эта, по первому описанию, пока не разгорелась детская фантазия, — желна, в дальнейшем превращается не то в сказочную жар-птицу, не то в орла, который хотел украсть Мишку и унести далеко-далеко. И он слушает эти беспомощные еще фантазии с умилением. Ему хочется, чтоб дочкин голосок, этот колокольчик, не умолкал ни на миг. Когда он оставался с Ленкой раньше, в сумрачной комнате, занятый работой, историей, тетрадками, конспектами, — бесконечные вопросы дочки иной раз надоедали. А вот отдался ей целиком — и все стало радовать, даже непослушание, проказы.

За ужином разбили кувшин с простоквашей, которую Саша для них купила, — главный их пищевой запас. Где тонко, там и рвется. И печально и смешно. Но особенно тронуло его, что беда эта оказалась понятной девочке — Ленка загрустила, даже всплакнула.

— Где мамка?

— Ничего, кувшин разбился на счастье, и мама завтра прилетит, как пчелка, с богатым взятком.

А утром вновь — тревога за Сашу, неожиданная, непонятная. Почему? Что случилось? Пошла в гости, в родное село. Но так говорил разум, а сердце… с сердцем не было сладу.

Если б хоть Ленка была такая же веселая, звонкая, как вчера, но и она притихла, заскучала, без конца спрашивала, когда придет мамка. Пропала радость, поблекли краски весны. Петро едва дождался времени, когда, по его расчетам, можно было уже идти встречать Сашу.

Шли долго, медленно. Сидели на дороге, поджидали. Солнце давно перевалило за полдень, приближался вечер. А Саши все нет. Его беспокойство, очевидно, передалось и малышке — она заплакала. Ох, что за мука, когда на душе так тревожно, а тут еще начинает плакать истомившийся на солнцепеке ребенок!

Дойдя до Понизовья, Петро с невероятным трудом уговорил Ленку остаться у преподавательницы их школы, а сам, уже почти бегом, бросился дальше по дороге, по которой должна была вернуться жена.

Пробежав сосновый лесок, увидел в поле на пустынном проселке одинокую фигуру. Издалека узнал — она. Сразу отлегло от сердца. Наконец-то! Остановился, утер пот. Но почему Саша идет так медленно и как будто даже шатается? Так устала, бедняжка. Скорее помочь, забрать узел!

Побежал к ней и остановился испуганный: Саша была без узла и бледная-бледная.

— Что с тобой?! На тебе лица нет!

Саша улыбнулась, и эта, хотя и грустная, улыбка почему-то успокоила его. Ему показалось, что она хочет присесть на траву. Он подбежал, чтоб помочь. Она припала лицом к его плечу, горячее дыхание обжигало шею.

— Что с тобой?

— Захворала.

— По пути? Что у тебя болит?

— Ничего.

— Всегда у тебя загадки.

Она долго не отвечала, потом сказала тихо-тихо, шепотом, словно боялась, что кто-нибудь другой подслушает здесь, в чистом поле:

— Не будет у нас ребенка…

— Ты-ы…

Лицо ее залилось краской.

— Глупый! Ты что подумал? Так случилось… От недоедания, должно быть. От усталости. Тяжелый узел. Это теперь часто у женщин… Я знаю. Мне не надо было идти. Сама виновата. Сядем. Я полежу немного.

— Тебе худо?

— Голова кружится.

Петро помог ей удобнее улечься на траве. Растерянный, он не знал, чем еще можно помочь.

— Что же нам делать?

— Пойди попроси у Болотного лошадь. Я спрятала узел в лесу. Надо забрать. Теперь нам еще нужнее все то, что собрала Поля. Пока я поправлюсь… С кем Ленка?

XII

Вчера он посмеялся над Сашиными страхами, над ее испугом, когда пришла эта повестка.

— Ну и трусиха ты стала, а еще партизанка. Мало ли зачем может вызывать постоянный уполномоченный по сельсовету!

— Уполномоченные так не вызывают. Я не за тебя боюсь. За других. Это, наверное, по поводу Прищепы.

Напомнила случай с инвалидом — и у Петра тревожно сжалось сердце. Но он ничем не выдал себя. Смеялся, шутил. Только вечером, как бы между прочим, спросил у Бобкова: не вызывают ли его в район? Нет. Это его почти успокоило.

Однако, когда сегодня утром, провожая его, Саша тихонько сказала: «Я об одном прошу тебя: не теряй благоразумия и… будь начеку…» — и в больших глазах ее, резко выделявшихся на бледном лице, снова промелькнула тень того же страха, Петро вновь ощутил тревогу и даже подосадовал и на жену и на себя.

— Ты готова мне сухари сушить. Прямо смешно. Чего нам с тобой бояться? Мы и воевали на совесть, и работаем дай бог каждому.

Вероятно, Саша поняла, что ему передалось ее волнение, потому что тут же стала успокаивать:

— Не обращай на меня внимания. Видно, болезнь сделала меня такой мнительной. А может, и потому, что я недолюбливаю этого человека.

— Человек как человек. У каждого свои обязанности. Ты бы лучше поменьше двигалась. Зачем встала? Полежи еще.

— Я полежу.

…Петро шел мимо веселых перелесков, мимо полей, зеленевших всходами яровых. Сияло солнце. Ласково, уже совсем по-летнему, веял теплый ветерок. Звенели в небе жаворонки. В кустах кричали дрозды…

Он любил эту дорогу — от деревни к райцентру. Неделю назад его вызывали на бюро райкома, и он, хоть и знал, что могут крепко «пропесочить» за отставание «Светоча» с севом, шел эти десять километров и распевал: так хорошо, так радостно было ощущать тишину, мир, глядеть на зеленые поля, сулящие людям хлеб и счастье.

А теперь шел и нес, как тяжелую ношу, как еще недавно мешок картошки, Сашины страхи. Только ли Сашины? Он не хотел себе признаться, что и он чего-то боится. Чего? Смешно. Булатов, конечно, человек не простой, не всегда понятный, что называется, со странностями. Он может вызвать по совершенно непредвиденной — голову сломаешь — причине. Есть у него такая черта. Иногда он говорит с тобой, как взрослый с ребенком, — это смешно; а бывает, что и как судья с подсудимым — тут уже не до смеха. Но, в общем, человек как человек, член партии, так же как и он, Петро. Вместе работают. С Петром он говорил и серьезно, по-дружески, раза два вместе обедали, даже выпили. Однажды, кажется, у Болотного, другой раз — у отпускника-офицера, который приезжал повидать мать. Там, в малознакомой компании, Булатов показался ему симпатичным и веселым человеком.

Три дня назад виделись. Почему же он ничего не сказал об этом вызове? Опять хотел огорошить? «Шапетович, у вас приемник есть?», «Громыка, сдайте пистолет!»

Какой же сюрприз приготовил он ему сегодня? Неужто и вправду ему стал известен этот глупый, в запальчивости сорвавшийся выкрик болтуна Прищепы?

Петро пожалел, что не сходил вчера вечером в Понизовье и не поговорил с этим неугомонным, вечно поднимающим бузу инвалидом. Но ведь, по сути дела, ничего и не произошло. Два одноруких схватили друг друга за грудки. А теперь они по-прежнему мирно встречаются, шутят. Кому же может прийти на ум создавать из этого дело?

«Но почему же все это не идет у меня из головы? Только потому, что Саша напомнила? Ты, моя дорогая женушка, и впрямь стала слишком подозрительна. У нас с Булатовым может быть и тысяча других дел».

Он мог бы себя успокоить, если б не вспомнилось другое: Андрей Запечка и… разговор с Лялькевичем, озабоченность секретаря райкома тем, что Булатов становится над райкомом. Еще на полпути у него мелькнула мысль: «Не заглянуть ли сперва в райком, к Владимиру Ивановичу? Рассказать ему».

Однако, пораздумав, Петро отказался от этого намерения. «Неудобно. Какое это произведет впечатление? Боюсь зайти к своему уполномоченному, к члену бюро райкома. Сразу к секретарю — перестраховаться, будто я согрешил, будто у меня совесть нечиста. Я перед партией, перед людьми чист, как это ясное небо, — ни облачка!»

Он и не пошел бы в райком, если б на станции не встретил Прищепу. Рыгор стоял возле баб, торгующих снедью, рассевшихся, как наседки, под старыми липами, и закусывал картофельным пирогом с фасолью. Видно, уже пропустил стаканчик.

Петра встретил насмешливо-уничтожающим взглядом:

— Как живем, секретарь?

— Ничего.

— Вы не из-за меня тут, часом?

— Нет. — Петро не мог сказать о повестке.

— А-а… так у вас свои дела. Ну что ж, действуйте, разворачивайтесь.

Надо было отозвать его в сторону, спросить: а сам-то ты почему здесь? Но не решился.

Теперь им не на шутку овладел страх. Не за себя. За него — за этого задиру, крикуна, матерщинника, но в недалеком прошлом — боевого армейского разведчика. Нет, неправда: он боялся и за себя. И тут же твердо решил: сначала он пойдет в райком, к Лялькевичу. Тот все поймет. Только б застать Владимира Ивановича в райкоме. И потому, когда секретарь сказала, что Лялькевич у себя, Петро с облегчением вздохнул и вытер рукавом гимнастерки потный лоб: казалось, вся тяжесть, которую он нес, свалилась с плеч, ушла из сердца.