Полчаса спустя Владимир Иванович Лялькевич стремительно вошел в кабинет первого секретаря Анисимова. Едва переступив порог, заговорил возмущенно:
— Анисим Петрович! Что у нас творится? Кто у нас хозяин в районе — райком, мы с тобой, выбранные коммунистами, утвержденные Центральным Комитетом, или Булатов?
— А что случилось?
— Новое дело фабрикуется. На инвалида из Понизовья, который, когда проводилась подписка, сболтнул лишнее… и — похоже — на Шапетовича, который при этом был… Тот же метод, уже известный нам. Два дня тому назад Булатов приезжал в сельсовет, виделся с Шапетовичем, но не сказал ни слова. А на сегодня вызывает посмотри какой повесткой. Черт знает что такое! Вызывает коммуниста, секретаря парторганизации, а райкому ничего не известно. Ты представляешь, как он с ним будет говорить? Это ж оскорбление райкома, нашего строя, если хочешь, такое недоверие к людям, которые воевали на фронте, партизанили, ранены. Ну, нет! Шапетовича я ему на съедение не отдам! Плохо он знает нашего брата-партизана, Булатов этот!
Лялькевич, прихрамывая, тяжело шагал по большому кабинету. От волнения и гнева его прямо-таки трясло.
Анисимов сидел в своем рабочем кресле, он казался спокойным, даже безразличным. Но суровые его глаза, от колючего взгляда которых многие в районе поеживались, пристально следили за каждым движением Лялькевича.
Нередко случалось им спорить так, что, как говорил Лялькевич, «искры летели». Но в хорошую минуту Анисимов не раз признавался: «Люблю я тебя, черта, больно уж ты смел и образован».
Теперь он тоже залюбовался своим «вторым», тем, как он яростно защищает этих бесспорно — тут и говорить не приходится — честных людей. Но было не до лирических излияний — невеселые мысли одолели его.
— Посадит он нас с тобой, этот тип.
Лялькевич, пораженный, остановился посреди кабинета. Постоял в оцепенении, потом подтвердил:
— Посадит! — и, подойдя к первому секретарю, сказал, наклонившись совсем близко: — Посадит, если мы будем молчать… если не поставим его на место. Если ему все будет сходить с рук… Сошло с инвалидом Запечкой, хоть мы и понимали, что это липа. Члены бюро, когда он докладывал, глаз не могли поднять — стыдно было. Теперь добирается до секретаря парторганизации! Почему ж ему не добраться и до секретаря райкома? Ошибки и у нас с тобой найти можно, если подходить по-булатовски. И истолковать их можно как вздумается.
Анисимов молча достал из ящика пачку папирос, закурил, сделал две-три глубокие затяжки и, тут же смяв папиросу, ткнул ее в стеклянную пепельницу.
— Боишься, Анисим Петрович? Полк поднимал в атаку — не боялся? Я с двумя разведчиками эшелон с живой силой взорвал — не боялся. Десять раз в Гомель на связь с подпольщиками ездил. А тут, выходит, Булатова испугался? Да я себя после этого уважать не буду! И тебя!
Рука Анисимова потянулась к телефонному аппарату, висевшему на стене, за креслом, и, не дотянувшись до трубки, застыла.
Лялькевич в ожидании отступил.
Анисимов отнял руку от телефона, сцепил пальцы, так что хрустнули суставы, не расцепляя, потер ладонью о ладонь. И тут же поднялся, резко крутанул ручку аппарата.
— Булатова! Булатов? Захватите дело Шапетовича и — ко мне! Какое? То, которое у вас есть! Ясно? Выполняйте! — и бросил трубку на рычаг.
— Что? Отказывается? — спросил Лялькевич. — Юлит, как…
— Не зуди ты у меня над ухом ради бога. Помолчи.
Лялькевич хорошо знал его нрав и, тайком усмехнувшись, отошел к окну, стал смотреть на улицу.
Анисимов снова достал папиросу и закурил, жадно затягиваясь. Минут через пять Лялькевич увидел, как из калитки дома напротив (дом стоял в глубине двора, за забором, окна его были скрыты высокими кустами сирени и шиповника) вышел Булатов.
Владимир Иванович не без злорадства подумал: «Бежишь? С такими, как ты, только так и надо: „Ясно? Выполняйте!“ Старый вояка Анисимов это знает».
Он вернулся к столу, стал возле кресла. Анисимов взглянул на него вопросительно, но, услышав шаги в приемной, понял, кто идет, и лицо его побагровело, ежик на голове встопорщился.
Булатов вошел не постучавшись, не спросив разрешения, размашисто распахнул дверь, как бы показывая, что он здесь равный. Но вид первого секретаря — тот вид, который они, члены бюро, шутя называли между собой «перед бурей», — заставил его подтянуться.
Булатов был трус. Звонок первого секретаря, тон, которым с ним, Булатовым, говорили, встревожили его, выбили из колеи. К тому же был обеспокоен: сообщить в райком мог только кто-то из его подчиненных, значит, за ним следят и докладывают, вероятно, не только в райком; и неизвестно, что там, наверху, о нем думают.
Он овладел собой, спросил как будто обиженно:
— Что такая поспешность, Анисим Петрович?
— Вы, Булатов, Устав партии знаете? — тихо спросил Анисимов и, не получив ответа, повысил голос: — Партия для тебя существует?
— Не понимаю…
— Оно и видно, что не понимаешь. Заводишь дело на секретаря парторганизации, а райком…
— Дело ведь не закончено…
Анисимов протянул руку. Булатов раскрыл светло-желтую мягкую папку, на которой выделялось крупно напечатанное «Дело №…», и положил перед секретарем.
Номера еще не было, но бумажек набралось порядком, и все они были аккуратно подшиты.
Лялькевич подошел, стал за креслом секретаря, начал читать из-за его плеча. И едва просмотрел первую бумажку, взорвался:
— Донос? Копыла? Того? Анисим Петрович! Обрати внимание. Доносы. Копыла. Того самого — помнишь? — на которого было коллективное письмо колхозников о том, что этот тип выдал немцам партизана. Помню, Булатов, я передал вам это письмо, чтоб вы расследовали. И вы «расследовали»! Вы сделали его своим агентом. Шпионить за коммунистами, возводить поклепы на людей, которые проливали кровь за советскую власть, в то время как он фашистам лизал… Какая провокация!
Булатов побледнел, поняв, что с Копылом сработал грубо. Лялькевич, словно в припадке астмы, задыхался от ярости: стараясь не кричать, он точно выталкивал слова свистящим шепотом:
— Какую политическую оценку можно этому дать, Анисим Петрович?
Анисимов не отвечал, читал молча, и только ежик на его голове становился все более жестким и колючим.
— Ну, а вот здесь? Анисим Петрович! Посмотрите, о чем пишет этот холуй. «Вместо того, чтоб рассказывать людям о тех, кто ковал нашу великую победу — формулировочка! — Шапетович рассказывает… про богов». Это же смеху подобно. Шапетович преподает историю, увлекается мифологией. И рассказывает античные легенды. Булатов! Вы Сталина читаете?
— Не понимаю.
— Оно и видно, — повторил Лялькевич слова Анисимова. — Об Антее вы читали? Постыдились бы подшивать такие доносы! Боже мой!
Анисимов молча, не произнеся ни слова, дочитал до конца заключение, написанное не ахти как грамотно. Потом откинулся на спинку кресла, сцепил пальцы, потер ладони. Глаза его сузились. Сказал шепотом, но так, что Лялькевич испугался: однажды после такого вот шепота у Анисима Петровича был сердечный припадок:
— Булатов… за что вас… понизили в звании и записали выговор? Я вам напомню: за превышение власти и… за трусость. Так знайте, Булатов: покуда я здесь, вы не сделаете карьеры на подобных провокациях… Нет, Булатов, не сделаете… Знайте… Не сделаете, капитан Булатов… Подумайте… И не превышайте власть. Так-то, Булатов. Так-то. Я вас не задерживаю… можете идти.
Булатов потянулся за «делом». Анисимов резко качнулся вперед и, разжав ладони, положил руки на папку.
— Нет, это пускай останется у меня. В моем сейфе. Этак будет надежней, знаете ли. Меньше соблазна, Булатов. Меньше… Идите, — показал глазами на дверь.
Капитан на минуту заколебался, как будто желая что-то сказать, но не нашел нужных слов, по-военному повернулся, щелкнул каблуками и зашагал, высоко вскидывая ноги, однако дверь за собой закрыл осторожно, без стука.
Анисимов все тем же шепотом, как бы боясь, что громко сказанное слово может разбить что-то внутри у него или где-то рядом, попросил Лялькевича:
— Накапай-ка ты мне валерьяночки.
Владимир Иванович знал, что аптечка стоит на подоконнике, за шторой. Налил в стакан воды, пипеткой отсчитал двадцать капель янтарной настойки.
Анисимов выпил, глубоко вздохнул, крякнул и только тогда сказал в полный голос:
— Сукин сын! Попался бы он мне на фронте! — и несколько смущенно, но с чувством удовлетворения покрутил головой. — Чуть не сорвался. Видел, как нервы свои удерживал? Во, — стиснул кулаки.
— Спасибо, Анисим Петрович. Этот разговор давно назрел. Но надо дело довести до конца. Надо написать в обком и в ЦК.
— Не люблю я таких писем, но в данном случае придется, а то от этого типа всего можно ожидать. Сегодня же напиши.
Анисимов встал, потянулся и бодро крикнул:
— Где он, твой Шапетович? Здесь? Зови его сюда. Поговорим.
Петро, измученный долгим сидением в пустом кабинете наедине со своими невеселыми мыслями, вошел смущенный и расстроенный. Остановился у дверей.
Анисимов пробасил:
— Ты что это — как мокрая курица? А я думал — ты герой. Проходи, садись. Расскажи нам с Лялькевичем про богов.
Петро совсем смутился.
— Про каких богов?
— А как же! Тут один написал, что ты вместо пропаганды и агитации про богов толкуешь. И то правда. Сев в колхозах безбожно затянулся, а секретарь парторганизации бабам мифы рассказывает. Есть о чем подумать. А что это ты публично расхныкался над судьбой детей Низовца? Мало у тебя вдов и сирот войны?
— Дети есть дети, Анисим Петрович. И они не отвечают за отцов. — За внешней суровостью секретаря Петро уловил скрытое одобрение, он осмелел и отвечал уверенно, без той сковывавшей его робости, которую ощутил в первый момент и которую и раньше не раз испытывал в присутствии Анисимова.
— Ты мне прописных истин не втолковывай.
— Дочь Низовца на уроке от голода потеряла сознание. А я сам — отец и педагог.
Секретарь подошел поближе, пристально посмотрел на Петра, покачал головой.