ступами физической боли, Саша не прошептала любимое имя, как доктор, а крикнула:
— Петя!..
Мария Сергеевна сжала ее руки.
— Успокойся… Не надо, Саша. Не пугай других. Нам теперь нужно большое мужество, мой друг. Мы должны быть готовы перенести все, что нас ждет!
Она наклонилась. Саша обняла ее, припала лицом к плечу и тихо заплакала.
В палату заглянули роженицы, увидели, что докторша обнимается с их молодой подругой — фельдшерицей, перемигнулись и тихо затворили дверь.
Мария Сергеевна хотела задержать ее в больнице. Но Саше было мучительно тяжело лежать в одиночестве — все роженицы выписались, как только узнали о войне. Хотелось скорей приняться за работу, быть с людьми. Может быть, там, среди народа, она освободится от своих страшных мыслей, от ужасов, которые рисовало ей воображение.
Саша передала Ане, чтобы она приехала за ней. Хозяйка явилась только на следующий день, под вечер.
— Лошади никак не могла получить, Шурочка. Мобилизованных провожали, — объяснила она.
— Страшно это, Аня, провожать на войну? — спросила Саша, когда они выехали на пыльную дорогу, бежавшую меж высоких хлебов.
— Голосят бабы, — коротко и просто ответила Аня и, помолчав, добавила: — Мужчинам что — закинул мешок за спину да и пошел. А женки… Ой, хлебнут они горя!..
— Что вы, Аня! — запротестовала Саша. — Странно вы рассуждаете. Ведь не на заработки пошли, на войну… Каждый день смерти в глаза глядеть.
— Смерть — она одна, Шурочка, и короткая. От нее нигде не скроешься. А жизнь длинная, да и не одна жизнь у женщины. У иной куча детей, так ей пять жизней тянуть надо… За себя и за них. Я помню ту войну, когда отца убили. Получила мать «похоронную», а нас пятеро… А в поле картошка мерзнет, надо копать. Рухнет мать у борозды на колени, поголосит, и мы вместе с ней, да снова за работу. Жить надо! Я, Шурочка, слезы свои выплакала по отцу да по мужу…
Саша крепче прижала к себе дочку: опять подумала об ее отце. Мысль о Пете не оставляла ни на минуту. Иногда удавалось отогнать страшные призраки и увидеть его живым, веселым. Разговор с хозяйкой снова вызвал в воображении картину, которая вот уже два дня леденит ее сердце. Петя лежит на голых камнях. Жив он или мертв? Саша почему-то решила, что там, в Заполярье, все голое: ни колоска, ни деревца, ни кустика, и от этого ей становилось еще страшнее. Ей казалось, что если бы Петя воевал среди вот такой высокой ржи, где так легко укрыться, или вон в том лесу, что виден за Днепром, на душе было бы куда спокойнее.
А Аня все раздумывала вслух:
— Жито вон какое поднялось! Говорят, перед войной всегда хороший урожай. Скоро жнива… А в колхозе ни одного мужчины, кроме стариков да подростков, не останется. Нашими, бабьими руками все придется подымать. Чтоб и солдатам хлеба было вволю и дети с голоду не пухли. Тяжело нам будет, Шурочка…
Саша, занятая своими мыслями, слушала вполуха. Они поднялись на пригорок, и взгляду открылась деревня, вся в зелени садов. Лошадь фыркнула и побежала под горку рысцой. Сады и хаты стали опускаться и наконец скрылись совсем, а березы на кладбище все оставались видны. Саша глядела на них и думала: «Скроются они или нет?» Ей почему-то вдруг захотелось, чтоб хоть на миг они спрятались. Березы не скрылись, и она сказала:
— Кладбище отовсюду видно. Нехорошо это. Ничего не видать, одно кладбище…
Аня с удивлением посмотрела на нее.
Саша ожидала, что в деревне очень шумно. Когда шел обычный ежегодный призыв и в армию уходили безусые юнцы, на улице всегда было много песен и шума. А теперь уходят люди всех возрастов, уходят на войну, многие, возможно, на смерть. Но, к удивлению, в деревне было тихо. Ее поразила и тишина и то, что внешне все осталось таким же, как всегда. Медленно угасал летний день, только закат показался ей слишком уж пунцово-красным, кровавым, но это, должно быть, от мыслей, что где-то в той стороне проливается кровь.
Как всегда, лениво прошло стадо. Коровы, неся тяжелое, набухшее молоком вымя, мычали — каждая у своего двора. Хозяйки загоняли их в хлев, слышно было, как они бренчат подойниками. Потом опять все затихло, и Саша почувствовала в этой тишине что-то необычное, напряженное и страшное. Она вышла на улицу и поняла: нет веселого гомона детей. Обычно в такие вот ясные летние вечера на улице, выгоне, у пруда, на колхозном стадионе играют дети, везде их голоса, крики, смех. Сейчас же детей нигде не было видно, и от этого становилось жутко. И Саша ощутила страшное дыхание войны. Какое же это великое горе, если его поняли, почувствовали даже самые маленькие дети!
Она прошла по улице. Нет, не все еще ушли на войну. Во многих хатах светились окна (обычно среди лета никто лампы не зажигает). Там сидели за столами родные и друзья, пили, а пьяных выкриков не слышно, разговор шел негромкий, рассудительный, пели тихо и грустно. Кое-где так же тихо плакали женщины.
Утром вместе со всеми Саша провожала мужчин в военкомат. Машины из Речицы не вернулись, и вторая партия призывников уезжала на подводах. По пыльной полевой дороге, среди хлебов, медленно двигался обоз. На возах сидели мальчишки-ездовые. Завтрашние воины, их матери, жены, дети, друзья шли следом. Вместе со всеми шла и Саша с ребенком на руках.
Старая женщина, провожавшая сразу двух сыновей, заботливо сказала:
— Не шли бы вы, докторка, тяжело вам еще, — и, откинув марлю, взглянула на личико младенца. — Да и ей вредно — вон какую пылищу подняли.
— Я немножко пройду, — виновато сказала Саша.
Ей хотелось проводить этих людей, с которыми она сроднилась за два года работы. Хотелось еще и потому, что они идут на помощь ее Пете — они станут рядом с ним и будут защищать от страшного врага ее, Ленку, всех детей и женщин. Она вспомнила, как по этой же дороге меньше года назад шла с Петром. От всего этого хотелось плакать. Она сдерживалась — ведь ни одна женщина не плакала. Многие, правда, вытирали уголком платка слезы, но делали это тайком. Беседовали вполголоса, каждый о своем.
— Наташа, ты поросенка заколи, чтоб дети на сухом хлебе не сидели.
— Ладно, Ваня, ты о нас не беспокойся, за собой гляди, будь осторожен.
— Тата! А ты убей Гитлера и возвращайся скорей домой.
— Хорошо, сынок. Я убью его, гада. А ты маму слушай, за Любкой приглядывай.
Может, и обошлись бы проводы без плача и причитаний, да подвел гармонист. Он перекидывался шутками с девчатами, что шли рядом с ним, а потом как-то неожиданно для всех вдруг растянул мехи своей гармоники, заиграл и запел песню, которую каждый слышал и пел тысячу раз. Когда пели ее на вечорке, она никого особенно не трогала: мало ли поется песен! А в такое время…
После-е-едний но-о-не-шний дене-о-очек
Гуля-а-ю с ва-ми я, друзья-а…
Как она ударила по сердцам, эта песня! Сразу заголосили женщины, заплакали дети. Саша почувствовала, что ей стало невыносимо тяжело дышать, так тяжело, что она боялась упасть. Она вышла из толпы и села у обочины на пыльную траву, как раз там, где кончалась рожь и начиналось зеленое море льна, тоже на диво высокого и густого. Чтоб как-нибудь успокоиться, она дала малышке грудь и следила, как ребенок сосет.
«Ленка, доченька ты моя родная! Как хорошо, что ты появилась на свет! Ты единственная моя радость в эти черные дни. Ты — мое счастье… Одна ты можешь утешить и успокоить меня…»
Вдруг Саша почувствовала, что кто-то стоит и смотрит на нее. Она инстинктивно прикрыла ладонью грудь, подняла глаза. На дороге с мешком за плечами стоял Владимир Иванович.
— Кормите, Александра Федоровна. Не стесняйтесь. Это святое, — тихо сказал он, отводя взгляд.
Саша отняла ребенка от груди, застегнула кофточку и поднялась с земли. Она сразу поняла, что он догоняет призывников, но почему-то спросила:
— И вы?
— Мне повестки еще не было. Но я не могу ждать, вы понимаете… Такое время! Я офицер запаса, лейтенант… Коммунист.
— Понимаю, — вздохнула Саша. — Но это так тяжело — провожать на войну…
— Ничего, Александра Федоровна, — стал утешать ее учитель. — Скоро вы будете встречать нас с победой. При такой мощи нашей Красной Армии, я ведь служил, знаю… мы этого Гитлера… Говорят, что наши уже под Варшавой.
Вчера Мария Сергеевна слушала немецкую передачу и рассказала ей совсем другое. Саша поверила, хотя никогда раньше не сомневалась в могуществе своей Родины. Она никогда об этом не говорила. А сейчас в разговоре с учителем, которого она считала умным человеком, уважала и который уходил на войну, не удержалась и сказала довольно резко:
— Знаете, Владимир Иванович, становится неприятно, когда говорят такие громкие слова. Зачем это? Война — не забава. Война — смерть и горе…
Он не стал возражать, только как будто смутился и заговорил о другом:
— Дочка, сын?
— Дочка.
— Трудно вам будет…
— Я не жалуюсь на судьбу. Я рада, что она появилась на свет. Одной было бы тяжелее…
Владимир Иванович посмотрел на часы.
— Надо догонять, а то придется идти пешком до Речицы, — сказал он, движением плеч поправляя мешок. — У меня мать захворала… одна осталась… Посмотрите ее, пожалуйста, Александра Федоровна. — Голос его дрогнул.
— Посмотрю… Вы не волнуйтесь. — Саша вдруг почувствовала почти материнскую нежность к этому человеку.
Он протянул ей руку. Она сделала шаг к нему, обняла левой рукой — в правой держала ребенка — и поцеловала в лоб. Он отступил удивленный, и Саша увидела, как блеснули слезы у него на глазах. Он тихо произнес:
— Спасибо вам… — и быстро зашагал по пыльной дороге.
Саша пошла к деревне не оглядываясь. Она подумала, что нехорошо целовать человека, уходящего на войну, в лоб, как покойника.
В тот же день Саша навестила его мать. Ей хотелось работы, как можно больше работы, чтоб ни минуты не сидеть сложа руки. В амбулаторию никто не заглядывал, как будто все больные сразу выздоровели. Сперва она удивлялась, потом поняла: когда на всех свалилось такое горе, людям не до своих маленьких болезней; с пустяками стыдно идти в такое время, а сердце и голова болят у всех. Правда, под вечер пришли двое с повестками из военкомата. Они просили Сашу дать им справку, что они по болезни не могут явиться на призывной пункт. Саша и слушать их не стала. И справок не дала. Мужчины пригрозили ей. Это ее взволновало. Случалось и раньше, что она не давала справок, но никогда никто ей не угрожал.