Тревожное счастье — страница 32 из 106

Ветер бил в лицо, срывал скатерть, надувая ее, как парус. Ноги глубоко проваливались в снег, и Саша спотыкалась, падала, переползала сугробы у ограды на четвереньках, не чувствуя, как снег набивается в рукава. Она задыхалась; сердце распирало грудь, и удары его, лихорадочно частые, болезненные, она чувствовала во всем теле, в висках, на шее, в руках.

Даник останавливался, поджидая ее, и умоляюще повторял:

— Скорей, Саша, скорей!

Она не в состоянии была и слова вымолвить в ответ. Ее охватывал страх, что она не дойдет и не сможет помочь Тишке. Почему она такая слабая, бессильная? Вон Даник ходит всю ночь: шел до станции, полз к складу, нес по снегу раненого товарища, бежал домой — и теперь идет без натуги, снег и ветер ему нипочем! Неужто он сильнее ее? Нет, она тоже дойдет! Доползет! Она должна спасти Тишку. Не нужно думать о своей слабости! Нужно думать только о нем, о Тишке.

«Хорошо ли закрыт чемоданчик? Не открылся бы, не рассыпались бы медикаменты! Сказать Данику, чтобы осторожней нес. — Она нащупала под ватником бутылку с молоком. — Что это? Ветер утих?»

Подняла голову и увидела черную стену дома.

— Подожди здесь, — сказал Даник, отдавая ей чемоданчик, о котором она только что тревожилась. — Я забегу к Старику.

Саша укрылась в затишке, перевела дыханье. Сердце начало биться ровнее, и она, успокаиваясь, подумала: «Хорошо, что немцы и полицаи уничтожили собак; до войны, бывало, огородами не пройдешь». И еще мелькнула мысль, что Даник напрасно укутал ее в скатерть: снег падает сверху, вздымается ветром снизу, и в снежной замети не видать соседней хаты, не то что человека. Деревня спит. Ни звука, только слышен свист ветра и шум деревьев. Теперь до лесу рукой подать; кузнец живет на самом краю улицы, которая зовется Однобочкой, хотя давно уже застроена в два ряда.

Даник быстро вернулся. Забирая у Саши чемоданчик, он вздохнул:

— Эх, Тишка, Тишка!.. — и попросил: — Бежим, Саша. Не отставай.

Теперь они и в самом деле бежали, но уже по дороге, и это было не так тяжело, как на огородах. Дорога вела на шоссе, минуя школу. А за шоссе начинался лес. Когда они вошли в него, на душе у Саши стало спокойнее. Под столетними соснами, под дубами-богатырями было совсем тихо. Только вершины деревьев бушевали: бросались друг на друга, бились, натужно скрипели, сбрасывали на землю шапки снега. Даник время от времени прислушивался. Саша не понимала, что он слушает и что можно услышать в этом неумолчном шуме, когда к тому же еще от бега гудит и стучит в голове. Но спрашивать не хотелось. Они шли молча. Один только раз брат сказал:

— Хоть бы снег не перестал идти… Чтоб следов не было. Утром они могут начать поиски…

На краю большой лесосеки, где почти так же, как в поле, разгуливали снежные смерчи, их встретил дозорный — Павел.

— Тихо? — спросил Даник, а тому, видно, показалось — «Тихон», и он ответил:

— Худо ему. Бредит.

Это как бы подстегнуло их: они, спотыкаясь, побежали через заваленную хворостом лесосеку. Саша не заметила, как рядом с ней очутился Анатоль. Он схватил ее за руку, дрожащим голосом сказал:

— Скорее, Саша. Сюда, — и повел за собой.

В конце лесосеки, за большой кучей хвороста, ребята из сосновых веток смастерили нечто вроде маленького шалаша. Саша пролезла туда следом за Анатолем. Он чиркнул зажигалкой, поджег сухую лучину, и она увидела лицо раненого: бледное, осунувшееся и от этого совсем детское, с запекшимися губами и по-девичьи длинными, белыми от инея ресницами. Дышал Тишка тяжело, прерывисто, с хрипом и бульканьем. Должно быть, реагируя на свет, он на миг раскрыл глаза и громко сказал:

— Светает? — и тихо попросил: — Я еще немножко посплю…

Анатоль передал лучину Данику и стал помогать Саше. Осторожно раскинул ватники, которыми Тишка был укрыт, развязал бинты — полоски разорванной простыни, — легко, как ребенка, приподнял раненого на руках.

Пуля попала в спину, ниже сердца, пробила легкое. Через маленькую черную дырочку, брызгая капельками крови, с бульканьем вырывался воздух. А вообще крови было мало: она, видимо, оставалась внутри.

Саша в своей практике не встречалась с тяжелыми ранениями, однако сразу поняла, что рана смертельна и только неотложная операция в хороших клинических условиях, может быть, спасла бы жизнь Тишке. Больно, нестерпимо больно и обидно стало, что она ничем не поможет этому мальчику, этому мужественному герою, отдавшему жизнь за будущее, о котором она, Саша, мечтает каждую ночь. Она твердо верит, что ей будет светить чудесное солнце, которое ей часто снится, а он… он, верно, никогда больше не увидит его… Дрожащими руками обработала она черную ранку, с помощью Анатоля старательно забинтовала. Светя им лучиной, Даник спросил:

— Ну что, Саша?

Она не ответила — не могла, душили слезы. Она сделала укол, чтоб поддержать сердце, и влила в рот глоток молока, которое грела у себя на груди. Тишка проглотил молоко и тихо попросил еще:

— Пить.

Это короткое, сознательно произнесенное слово обрадовало хлопцев, особенно Даника, и испуганного, молчаливого и неприметного новичка — Леню. Им показалось, что Тишке стало лучше. Но Саша знала, что это не так. Она сидела рядом и держала под кожушком его горячую руку. Что она еще могла для него сделать? Как помочь? Осталось только одно — следить за пульсом. Сердце его, маленькое мальчишечье сердце, которое умело так горячо любить и ненавидеть, еще жило, боролось. Но как неровны его удары! То оно делает несколько сильных толчков, то Саша вдруг совсем теряет пульс. О том, что организм борется, свидетельствует дыхание, — такое же неровное, с громким хрипом. Сколько он может так продержаться? Который теперь час? Когда же, наконец, приедет дядька Алексей? Почему его нет? Надо спросить у Даника.

Она молчит. Ей страшно, кажется, что если заговорит, то потеряет пульс — слабый признак жизни. Рядом с ней сидит хлопец и дрожит. Она не заметила, что ребята, вообще легко одевшиеся на задание, сняли ватники, чтоб укрыть раненого товарища. Они все по очереди влезали в шалаш греться. Кто-то спросил снаружи:

— Как он, Саша?

Она и теперь не ответила. Что можно ответить? Как страшно шумит лес! Кажется, никогда в жизни не слышала она такого шума. Как больно сжало сердце! Но разве можно думать о своей боли? Боль там, в его сердце, в его груди. Вот он рванулся, застонал, стал бредить:

— Хлопцы!.. Хлопцы!.. За мной! Мы им покажем… Историю я повторил, Иван Павлович… Ничего они не знают… Анютка! Прогони кур! Ох, как душно!.. Хлопцы, искупаемся… Нет, нет!.. — он снова застонал, скрипнул зубами и проговорил со злобой: — Все равно я убью этого гада… убью!.. Фашист проклятый!..

Саша нежно гладила его руку. Не заметила, как стала уговаривать вслух:

— Успокойся, Тишка, родной мой. Потерпи немножечко. Сейчас приедет дядька Алексей. Он повезет тебя на ту сторону. Партизанский врач сделает операцию, и ты будешь здоров. Ты опять будешь мстить им. И этому гаду мы отплатим за слезы Ганниных детей. За наши слезы. Лежи спокойно, милый мой, нельзя тебе метаться… Лежи!

Она разговаривала с ним так же, как со своей дочуркой, когда носила ее больную на руках по хате. Умолкал раненый — умолкала и она, внимательно, как положено медику, слушала пульс, дыхание, давала пить. Начинал он бредить — и она повторяла ласковые слова, как каждая женщина-мать, бессознательно пытаясь словами заглушить и свою боль.

Она не знала, сколько прошло времени, ей казалось, что очень много, а в действительности — не больше часа.

После долгой паузы Тишка глухо позвал:

— Даник!

Саша наклонилась к нему.

— Что, Тишка, родной? Ты что хочешь сказать?

Он как бы прислушался, затаил дыхание, а потом, словно в отчаянном страхе, рванулся и голосом, который, видно, никому из них никогда не забыть, позвал:

— Мама! Мама!..

И затих. Саша почувствовала, как мертво повисла его рука, и с каким-то странным в этот момент, профессиональным спокойствием отметила, что наступил конец его мукам. Она застыла в безмолвной скорби, ни словом, ни движением не нарушая святой минуты прощания. Потом откинула одежду, которой он был укрыт, повернула тело на спину (он лежал на правом боку) и сложила его руки на груди.

Услышав в темноте, что она что-то делает, Даник шепотом спросил:

— Что, Саша?

В ответ она громко зарыдала: рыдание, подкатившееся к горлу, когда Тишка позвал «мама», вырвалось теперь, облегчая душу.

Анатоль, поняв, что случилось, по-мужски коротко всхлипнул и откинул стенку шалаша.

Саша удивилась, что так светло. Сквозь слезы она увидела, как на черные нахмуренные брови Анатоля садятся снежинки. Она утерла платком лицо, поднялась и встала рядом с ним напротив Даника и Лени. Так они стояли, словно в почетном карауле, молчаливые, познавшие тяжкое горе утраты боевого друга, и в их сердцах с новой силой разгорался огонь ненависти к врагу. Анатоль первым нарушил торжественную тишину. Наклонившись, он прикрыл тело белым маскировочным халатом и спросил:

— Что будем делать, товарищи?

Порыв ветра завертел вокруг снежный смерч, затянул паузу.

— Надо матери сказать, — робко заметил Леня.

— Что ты! — возразил Даник.

— Матери? — Анатоль задумался. Мать не переживет такого горя. Узнают в деревне, что Тишка погиб… Погиб в ту самую ночь, когда на станции сгорели склады. Нет, матери говорить нельзя! — твердо закончил он свои раздумья и грустно добавил: — Пусть уж она простит. Мы покажем ей могилу после победы. А сколько матерей так и не узнают, где могилы сыновей! Похороним Тихона здесь, в нашем лесу, в родной земле!

— А чем копать могилу? — спросила Саша.

— Я пойду к леснику, скажу, что от партизан, — ответил Анатоль. — Он будет молчать. После смерти лесничего они научились молчать. Не пикнет. Будьте тут начеку, я мигом слетаю. — И Анатоль, не тратя времени, побежал.

— Пойду сменю Павлика, — сказал Даник, передавая Лене пистолет. — Поглядывай с этой стороны. На рассвете они могут пустить по нашим следам собак. Имейте в виду, — предупредил он так, будто перед ним был большой отряд, а он — его командир, — в случае чего будем драться до последн