его патрона. До последнего!..
А патронов этих было у них не густо, да и оружия — один немецкий автомат и два пистолета.
— И не сдаваться живыми!
Саша вздрогнула от этих слов, поглядела на небо: идет ли снег? Пусть бы занес все следы! Снег шел по-прежнему, но ветер затихал, и лес шумел теперь более спокойно и мирно. Даник, должно быть, уловил это ее движение. Подошел, сказал тихонько:
— Может, тебе уйти?
— Куда?
— Домой. Покуда еще ночь.
— Я останусь с вами! — решительно ответила Саша.
Даник постоял, подумал и ничего больше не сказал. Уходя в дозор, остановился возле покойника, тяжело вздохнул:
— Эх, Тишка, Тишка!..
Саша, оставшись одна, присела на пень. Прислушалась к себе. В душе не было ни страха, ни той острой боли и жалости, которые она почувствовала, когда увидела на спине у Тишки маленькую черную ранку. Теперь душу ее заполнила тяжкая скорбь. Она думала: «Сколько их, вот таких же молодых, только вступивших в жизнь и не изведавших еще настоящего счастья, лежит на полях войны, и снег засыпает их тела! Может быть, и Петя… Нет, нет, Петя жив, сердце чует, что он жив, думает обо мне и своей маленькой дочурке. Родной мой, любимый! Когда же мы получим от тебя весточку? Когда услышим твой голос?»
Пришел Павел. Упал на колени перед телом друга, и Саша увидела, как задрожали его плечи от немых рыданий. Потом сел рядом с ней и заговорил:
— На станцию шли — он такой веселый был. Все шутил. Рассказывал, как он у Бабурихи яблоки крал. «Сижу, — говорит, — на яблоне, рву яблоки, кладу за пазуху, а она, старая ведьма, как из-под земли и с крапивой в руках. „Слезай, — говорит, — чертов сын, я тебя пекучкой угощу“. А он, Тишка, в ответ: „Погоди, — говорит, — бабушка, обтрушу всю яблоню — тогда слезу, чтоб было за что кару принимать“. И начинает трясти. „Не тряси!“ — кричит она. „Не тронешь?“ — „Не трону, только не тряси“. — „Матери не скажешь?“ — „Скажу!“ — „Ах, скажешь?! Так вот тебе!“ И на старуху — град яблок! „Не скажу, — кричит она, — не скажу, только слезай скорее!“ Договорились, что она отойдет к хлеву и тогда он слезет с яблони. Матери она все-таки сказала. И мать всыпала ему горячих. „Мать моя, — говорит, — и теперь еще не стесняется иной раз рушником или еще чем надо мной помахать“. Хлопцы смеются: „Знала бы она, мать твоя, кого бьет. Перед тобой вся полиция, все изменники дрожат!“» — Павел вдруг опомнился, что рассказ его не к месту, что нет уже среди них веселого Тишки, и всхлипнул: — Какой человек был!..
— Что мы скажем матери? — вслух подумала Саша. Теперь эта мысль вызвала мучительную боль. Павел не ответил. Саша шепотом повторила его слова: — Какой человек был!..
Потом сидели молча, каждый погрузившись в свои мысли. Подошел Леня.
— С того края делянки и сейчас еще видно зарево. Здорово горит! — сказал он.
— Правда? — оживился Павел и пошел поглядеть.
Вернулся Анатоль, принес лопату, лом и топор. Начали копать могилу. Долбили ломом, рассекали мерзлую землю топором. Саша помогала руками, выгребала комья земли, рвала мелкие корни, до крови обдирая пальцы. Но она и не замечала этого. Место попалось песчаное, под снегом и пластом хвои земля промерзла неглубоко, и до рассвета могила была готова. На дно набросали еловых веток, мягких и душистых. Затем, по примеру Анатоля, все надели кожушки и ватники, затянули, у кого были, ремни, привели себя в надлежащий вид и, сняв шапки, стали в последний почетный караул. Стояли долго, охваченные извечным желанием живых, — продлить минуты последнего прощания с близким человеком.
— Светает, — сказал, наконец, Анатоль, и все заторопились.
Положили Тихона на простыню, перенесли к могиле. Анатоль спрыгнул в яму, принял легкое тело друга на руки, осторожно уложил в вечную постель. Даник подал ему руку, он выбрался и дрожащим голосом заговорил:
— Прощай, Тишка, наш дорогой товарищ… Ты погиб как герой, как комсомолец. За твою смерть мы отомстим проклятым фашистам. Поклянемся, товарищи!
Глотая слезы, они произносили один за другим:
— Клянусь!
— Клянусь!
— Клянусь тебе, Тишка!
Анатоль взял лопату и впервые растерялся: тяжело, ох как тяжело кинуть холодный песок на открытое лицо Тишки, на глаза, всегда такие ясные, на губы, что еще несколько часов назад весело смеялись!.. Саша схватила охапку легких веток и кинула на тело, ветки закрыли восковое лицо. Тогда ребята начали засыпать могилу.
Где-то фыркнул конь. Все замерли, Анатоль и Даник выхватили пистолеты. Послышался условный свист дозорного — Лени.
— Дядька Алексей, — догадался Даник.
Кузнец подъехал, соскочил с саней и, путаясь в длинной поповской рясе, направился к ним. Увидел могилу — и застыл на месте. С минуту непонимающим взглядом смотрел на свежую землю, потом сорвал с головы шапку, уронил ее на притоптанный снег, обошел вокруг могилы и, почему-то растирая изо всех сил ладонями заросшие щеки (он начал отпускать бороду), проговорил со стоном:
— Мальчик мой!.. Мальчик мой!..
Они ждали ее и боялись ее прихода. И все-таки она чуть не застала их врасплох. Поля увидела женщину в окно, когда та уже вошла к ним во двор, испуганно предупредила:
— Мотылиха!..
Даник спал на печи. Он сильно простудился, у него был жар. Однако и он сразу проснулся. Владимир Иванович подскочил к нему, зашептал:
— Даник, мужайся! Тишкина мать!.. Говори все так, как мы условились.
Саша тоже едва держалась на ногах. Она даже плохо помнила, как дядька Алексей привез ее домой: они долго кружили по лесу, по полю и приехали поздней, чем вернулся Даник. Теперь Саша испугалась больше всех. Лялькевич, увидев, как она побледнела, подал ей Ленку:
— Спрячьтесь за печку и кормите ребенка! Не показывайтесь!
Женщина степенно поздоровалась и, чтоб как-нибудь начать разговор, сказала полушутя:
— Мужики в хате, а стежку не расчистят. Пройти нельзя — так замело.
— Такие уж мужики, — ответила Поля, бренча в углу какой-то посудой; она старалась не смотреть в лицо матери, которая ничего не знала и не должна была знать.
— А мой мужик пропал куда-то: вчера вечером сказал, что к Нине в поселок пойдет, она просила помочь дров напилить. Нынче Нина пришла — говорит, его не было. Ты, Данечка, не знаешь, где он может быть?
— З-знаю.
Лялькевич, стуча самодельным деревянным протезом, поспешно подал матери Тихона табурет:
— Садитесь, пожалуйста. — Не понравилось ему, как Даник заикается, и он старался отвлечь внимание женщины.
— З-знаю… Т-только, тетка Марина, это с-секрет… Вы н-никому не говорите… С-скажите, что п-пошел Тишка куда-нибудь к р-родичам… — Женщина, насторожившись, поднялась с табуретки. — А он… он ушел… с партизанами…
— Ах, боженька мой! Дитя горемычное! — в голосе матери звучали испуг, и удивление, и в то же время гордость за сына. — Вот видишь, Сашенька, растишь их, растишь, а они слова матери не скажут. Надумал — все бросил, ушел. Ну, пусть только вернется, он у меня получит, не погляжу, что партизан!..
Саша зажала пеленкой рот, чтоб не закричать. Она снова слышала голос Тишки, его последние слова: «Мама!.. Мама!..»
Лялькевич и Саша ехали в город — везли бочки, ушаты, ведра.
Поправившись, комиссар нашел себе полезное занятие. Он вспомнил профессию отца и дядьев — бондарей. В этой деревне испокон веков водилось немало бондарей — в лесу жили, — да все они ушли на фронт. Почти в каждом дворе лежала заготовленная клепка, и солдатки охотно отдавали ее Сашиному «Пете».
С помощью Даника Владимир Иванович принялся бондарить. Первые кадки вышли не очень складные, но скоро дело пошло. Партию бочек Даник повез на Украину и выменял на муку и сало. Это сразу улучшило положение семьи, и Лялькевич отказался от предложения отряда «подкидывать» ему продукты. Из отряда ребята приносили самое необходимое: медикаменты, листовки, мины.
Стояла ранняя весна, день выдался по-зимнему холодный, пасмурный, лес с утра оделся сказочным цветением инея. Словно зачарованное этой красотой, все застыло вокруг — воздух, деревья. Даже спина лошади серебрилась. Ехали рядом с шоссе, асфальт уже почти очистился от снега, да и рискованно было там ехать: немецкие грузовики часто налетали на повозки, давили и калечили людей. Сидели, как полагается мужу и жене, рядом в передке саней. Сзади возвышались бочки и ушаты, от которых приятно пахло дубом и осиной.
Ехали почти молча. Изредка только перекинутся словечком о погоде, немецких грузовиках, проходивших по шоссе, или еще о чем-нибудь незначительном, не имеющем касательства к их борьбе, взаимоотношениям.
Саша заметила, что в последнее время, когда они остаются одни, Лялькевич теряется и не знает, о чем говорить, хотя при других он говорлив и весел. Это ее забавляло и пробуждало девичье озорство, которое он вызывал в те далекие времена, когда они вместе работали в Заполье. Искра такого задора вспыхнула и сейчас. Она как бы ненароком коснулась плечом его плеча. Он деликатно отодвинулся. Саша незаметно улыбнулась: если она еще раз это сделает, он может вывалиться из саней. Ей надоело молчание, хотелось поговорить откровенно и серьезно. За три месяца она привыкла к Владимиру Ивановичу, как к брату, и ей казалось, что она могла бы теперь доверить ему все свои думы, тревоги, волнения — высказать все, что у нее на душе. Иногда ее пугало, что он своим человеком вошел в жизнь их семьи. Как-то Поля стала расхваливать Владимира Ивановича, когда он строгал под поветью клепку. Саша разозлилась:
— Ты точно сватаешь его мне!
Сестра растерялась. Должно быть, по крестьянской простоте Поля и в самом деле подумывала об этом. Где этот Петро, которого никто из них и в глаза не видел? И что это у них за женитьба такая, что они даже родителям не сказали, ни она, ни он?
Чего только не придет в голову человеку! Как-то Саша подумала, что если, не дай бог, с Петей что-нибудь случится, Владимир Иванович, конечно, посватается к ней, а Поля и Даник помогут убедить, что только с ним она найдет свое счастье. И она возненавидела Владимира Ивановича, ей показалось, что он ждет Петиной смерти. Несколько дней Саша смотрела на него, как на врага. Потом поняла, что нелепо и дико так думать о таком человеке, как Лялькевич. Она вспомнила, как Владимир Иванович тяжело переживал смерть Тишки, как ухаживал за больным братом. Даник заболел и в жару все рвался выполнить желание покойного друга — убить начальника полицейского отряда. Теперь он поправился и боль утраты притихла — жизнь, неуемная, властная, брала свое.