В те времена беда могла нагрянуть там, где ее совсем не ждешь. Саша увидела двоих штатских. Они вышли из лесу и остановились на дороге, поджидая повозку. Ее удивило, что Лялькевич побледнел. В городе десять патрулей и постов проверяли, и он был совершенно спокоен. А тут как будто испугался.
— Слушайте, Саша… Если что, я буду с ними драться… Кулаками… А вы гоните лошадь. Гоните во всю мочь. Я не дам им выстрелить, если их только двое. Под нами, в доске, печатный шрифт, и в хомуте кое-что… Гоните что есть силы. — Он передал ей вожжи и кнут.
У тех двоих оружия не было видно. Тот, который помоложе, довольно решительно остановил лошадь.
— Опять проверка? — спросил Лялькевич.
— Конь нам твой надобен, — мягко сказал второй, с молодыми глазами, но густой черной бородой.
Лялькевич соскочил с саней, заковылял:
— Браток, родненький, пожалей. У кого забираешь? Погляди, какая у меня нога. Дети голодают, лошаденка одна на семь дворов и сбруя чужая. Что мне люди скажут? Будут говорить — продал коня.
— Не будут.
— Не отдам. Мертвым лягу, а не дам! Женка, проси! Голоси, Саша! Как детям крупу понесем? — Про соль он упомянуть побоялся.
Но Саша почему-то не могла голосить.
Бородатый стукнул себя кулаком в грудь.
— Пойми ты, человек! Во как, — он провел ладонью по шее, — конь нужен. Не для забавы берем.
Между тем молодой решительно стал распрягать. Увидев, что они намерены забрать только лошадь, Лялькевич успокоился, но притворно запричитал:
— Ой, люди, ратуйте! Грабят! Саша, родная, пропадем! На чем бочки возить будем? Дети с голоду помрут! Не дам! Мертвым лягу, — схватился он за уздечку.
— Мертвым не ляжешь, а по спине схлопочешь, — спокойно ответил тот, что распрягал. — Отойди!
— Хомут хоть отдайте! Чужой! — кричал Лялькевич.
— Отдай ты ему хомут, этой бабе! Женщина молчит, а он скулит, как собака. Тошно слушать. Может, сам ногу искалечил, чтобы на фронт не идти.
Младший снял и швырнул ему под ноги хомут.
— На! Не хомут, а черт знает что! Пуд весит. Коня мог загубить. Хозяин!..
С конем в поводу они торопливо пошли по лесной дороге и скрылись за деревьями. Комиссар долго глядел им вслед. Тихо засмеявшись, с восхищением проговорил:
— Наши, черти! А сказать нельзя. Вот ведь нелепое положение. На что им конь понадобился?
— Может, товарищ раненый где-нибудь лежит.
— Да… Возможно. Могло случиться, что своего коня загнали. В партизанском деле всяко бывает. Вот какие парадоксы случаются. Свой у своего забрал — и молчи. Ах, черти! «Мертвым, — говорит, — не ляжешь, а по спине схлопочешь…» Гуманисты! Что ж, Александра Федоровна, придется нам и за лошадку поработать. Дотащим до поселка, а там, может, добрая душа смилуется — даст коня.
Саша взялась за одну оглоблю, он — за другую. Сани сдвинулись без труда, но уже метров через сто Саша поняла, что это мучительно тяжело, особенно для комиссара с его самодельным протезом. Дорога была неровная, скользкая, с ухабами, сани кидало из стороны в сторону. Она увидела, как на лбу у Лялькевича выступили крупные капли пота, и знала, что это не от натуги, а от боли.
— Вам трудно, Владимир Иванович? — спросила она.
— Нет, ничего.
— Давайте подождем. Может, кто нагонит.
— Нет, не будем ждать. К черту! А то, чего доброго, и сани еще отберут. А в санях у нас ценный клад.
Мимо прошла машина с немцами. Солдаты показывали на них пальцами и весело хохотали.
Лялькевич, тяжело дыша, остановился.
— Это страшно.
— Что?
— Солдаты, которые смеются над тем, как женщина и инвалид тащат сани. Самое страшное, что они не понимают своей трагедии. Такой армии не победить. Победить может армия, солдаты которой не смеялись бы, проезжая мимо, а помогли. К счастью для человечества, есть такие солдаты. Наши солдаты! Не смеяться вам надо, а плакать! Плакать, безмозглые бараны! — погрозил он кулаком вслед машине и двинулся вперед быстрее прежнего.
Однако через несколько шагов он опять остановился без сил, присел на сани. В эту минуту Саша почувствовала большую душевную близость к этому человеку. Ушло все личное — злость, раздражение. Мелкими, ничтожными показались все ее терзания и вчерашние шуточки, родилось какое-то совсем новое чувство, в основе которого лежало то великое, главное, что роднило их, сближало в борьбе.
— Устал? — ласково, в первый раз на «ты», сказала она и платочком вытерла пот у него со лба. Он опустил глаза.
Вскоре их нагнал начальник полицейского отряда — Яким Гусев. Он ехал в расписанном по русскому образцу возке на паре добрых жеребцов в сопровождении двух полицаев. Гусев узнал их и спросил:
— Что случилось, солдат?
— Да вот вышли какие-то из лесу и коня отобрали.
— Партизаны? — испуганно оглянулся начальник.
— А черт их знает, кто они такие!
— Партизаны, конечно! Видишь, какие они бандиты. Ты должен всем рассказать про этот факт.
— Еще бы! Я им этого никогда не прощу!
— Правильно! Ну, прицепляйся поскорей. Довезу.
Когда жеребцы с места рванулись вскачь, Лялькевич дернул Сашу за рукав и прошептал:
— Видите? Нет худа без добра!
Шумела бурная весна. Уже много лет речка не разливалась так широко, вода подошла к самым хатам. На другой конец деревни и в лес ездили на лодках.
Даник привез первый кувшинчик березового сока. Саша, дав отведать сока Ленке, понесла остаток Лялькевичу, бондарничавшему под поветью. Во дворе ее ослепило солнце, заворожил гомон скворцов. Владимир Иванович и Даник наделали скворечен. По-весеннему веселые, хлопотливые, влюбленные друг в друга, птицы парами суетились у своих домиков. Саша долго наблюдала за ними. Счастливые скворцы! Они не знают, что на земле бушует война, что каждую минуту гибнут тысячи людей и рушится их счастье. А в природе все оживает, тянется к свету, радуется теплу. Саше кажется, что она слышит, как молодой клен под окном пьет соки земли. Струится сок и в яблонях и в кусте сирени. Такой же живой, прозрачный, пахучий, как тот, что поблескивает в кувшинчике. У нее тоже начинает быстрее струиться кровь, громче биться сердце… Что она хотела сделать? Ага, напоить этого хорошего человека, который, кажется, никогда не отдыхает. Она зашла под поветь.
— Березовый сок. Хотите?
Лялькевич бросил рубанок и взял кувшин.
— Спасибо, Саша.
Он утер рукавом пот и, закинув голову, стал пить, медленно, смакуя каждый глоток. С ласковой, почти материнской улыбкой Саша следила за ним. Струйки потекли по бороде, закапали на гимнастерку, которую она столько раз стирала и все хотела отрезать пуговицы со звездочками, чтоб не придрался какой-нибудь фашист, да так и не отрезала — пожалела. Капля сока попала на пуговицу, и звездочка загорелась, заискрилась, приковав ее взгляд. Он отнял кувшинчик ото рта, вкусно, по-детски причмокнул.
— Устал? — ласково спросила Саша, так же, как и полмесяца назад, когда они тащили сани.
Он странно посмотрел на нее, осторожно поставил кувшинчик на верстак и вдруг… обнял. Начал целовать.
— Саша… милая… Я люблю… люблю… люблю…
В непонятном порыве она на мгновение обвила руками его шею, но тут же опомнилась и оттолкнула его.
— Владимир Иванович! — сказала она так громко, что он испуганно оглянулся — не услышали бы соседи, замахал рукой. Но она забыла об осторожности. — У меня дочка… и муж. Я люблю своего мужа… Я жду его. И вы выкиньте из головы! Ни на что не надейтесь… И не распускайте своих чувств! Зажмите их вот так! — Она показала сжатый кулак, как недавно показывал ей он. — Слышите? Владимир Иванович!
— Слышу, Александра Федоровна! Простите… — виновато опустил он голову.
А вокруг на все голоса шумела весна. Радовалось все живое. Только люди радоваться не могли. Люди воевали.
ОГОНЬ И СНЕГповесть третья
Перевод П. Кобзаревского
24 июня 1941 года
Война… Третьи сутки, как она началась, а я никак не могу опомниться. Не только теперь, после боя, после первых разрывов бомб и наших неумелых выстрелов, гудит в ушах. Нет, этот звон, этот странный гул появился в голове сразу же, как только я, первым на батарее, услышал о войне. И страх (мне не стыдно признаться в этом), страх тоже заполнил душу с первых же минут. Все время думаю о смерти. Неужели это конец? В двадцать один год?! Неужели я никогда не вернусь домой, не увижу матери, Саши и моей маленькой дочурки, что родилась две недели назад?..
Кажется, страшна не сама смерть, не сознание того, что я, маленький человек, капля в людском океане, перестану существовать. Меня больше всего страшит мысль, что никогда… никогда уже (вот отчего леденеет кровь) я не увижу Саши… Саша! Любовь моя! Если бы ты услышала крик моего сердца! Я не хочу умирать! Я хочу жить! Жить! Я хочу прийти к тебе, упасть к твоим ногам и целовать их, целовать следы твоих ног на той дороге, по которой ты ходила.
Не могу спать, сон не приходит третью ночь. Лишь сомкну веки — и сразу же возникает передо мной она, Саша, с дочуркой на руках, Анина хата, такая милая сердцу, дорога, наша дорога вдоль Днепра, по которой пришел я и по которой Саша проводила меня сюда, в этот далекий, суровый северный край, не зная, что провожает на войну. Как никогда раньше, вспоминается каждое ее слово, каждый жест, каждый поцелуй — все, все!..
Странная вещь! Давно ли я любил читать о войне и, как, вероятно, многие мои ровесники, тайком мечтал о воинских подвигах, о славе? Мне казалось, что я сразу смогу совершить нечто такое, что прославит мое имя и спасет человечество. Сейчас я печально улыбаюсь, вспоминая об этом. Наивный мальчик! Ты можешь умереть, не совершив никакого подвига, даже самого маленького. Я уже сегодня мог умереть. Совсем иной предстала передо мной война — ничего красивого, сплошной ужас. Я думаю: какое это счастье — мир, тишина на земле! О, дожить бы до этого дня!
Еще несколько дней тому назад мы, курсанты, почти все немного фразеры, много говорили о немцах, об их военной технике и победах, которые они так легко одерживали в Европе. Мы даже восторгались их операциями. Признаюсь, я и, наверное, мои друзья тоже не чувствовали особой ненависти. Больше было слов, громких фраз, чем чувств. А теперь? Как я ненавижу их теперь! Кипит в груди, когда я думаю о них, об их технике, об их победах… От этих «побед» умирали вот такие, как я, как Сеня, Виктор, молодые, жизнерадостные парни — чехи, французы, югославы… Теперь гитлеровцы пришли, чтоб убить нас.