Тревожное счастье — страница 41 из 106

Я на миг отрываю глаза от стрелок, бросаю взгляд в небо. Красивые черные букеты разрывов висят в ясной лазури. Где же самолет? Неужели он еще не падает? Нет, гремят залпы. Стучат о сошники гильзы.

Наконец, стоп! Все сразу утихло. Сбили! Сбили!.. Мне захотелось кричать от радости. Я соскочил с сиденья, глянул в небо… Что это? Фашист отдалялся от нас спокойно, на той же высоте, по тому же курсу. Он словно смеялся над нами, не обращая внимания на разрывы, что тянулись по его следу.

Хотелось плакать от отчаяния. Кто же виноват? Орудия, приборы или мы, люди, наше неумение? Неужели это будет повторяться каждый раз?!

Сержант злился. А мы боялись взглянуть в глаза друг другу. Было стыдно больше, чем после первого боя, когда мы, как суслики, спрятались в норы. Тогда нас бомбили, обстреливали. А теперь ничего не мешало нам сбить его.

Кто-то из орудийщиков обвинял приборщиков: меткость огня зависит от них, а они боятся, у них дрожат руки, и они делают ошибки в вычислениях. Возмущенный, я первый крикнул им:

— Халтурщики! Портачи! Соломой вас надо кормить за такую работу!

А на дальномере и приборе — мои лучшие друзья.

Лейтенант почему-то рассердился за мой упрек приборщикам, вызвал к себе и крепко «намылил» голову. Сидоренко при этом подзадоривал комбата, припоминая все мои грехи. Я ждал, что он скажет о моей дружбе с Песоцким. О, как бы я ответил ему, напомнив вчерашнюю сводку! Но этот «грех» он не вспомнил.


27 июня


Появилось Минское направление! Минское! Что там происходит? Ничего не понимаю. Ребята придают какое-то значение сообщению о переходе на нашу сторону немецкого солдата, заявлению пленного летчика о том, что воевать с русскими они не хотят, и делают из этого оптимистические выводы, надеются на революцию в Германии. А у меня нет такой надежды. Я не верю перебежчикам и пленным! Все они лгут, спасая свою шкуру. Меня больше волнует сообщение о том, что враг сбрасывает в Белоруссии парашютистов. Леденеет кровь, когда я думаю, что эти отборные фашистские головорезы могут очутиться там, где живет Саша. Что она будет делать одна, беспомощная, возможно, еще больная, с ребенком на руках? И вообще, где она теперь? Что с ней? Откликнись, мой друг, моя любовь, — и мне станет легче, я все превозмогу тогда!

Снова дважды стреляли, и снова они улетели ненаказанные, показав нам хвосты со свастикой. Ужасно! Я начинаю терять веру в оружие, о котором нам восемь месяцев подряд рассказывали чудеса.


29 июня


По батарее пронесся слух, что нас будут посылать младшими командирами в другие батареи и дивизионы. Вполне естественно: нас учили, чтоб мы стали командирами, мы давно уже готовились к тому, что вскоре разъедемся в разные стороны. Хотя с этого края земли можно поехать только на юг, странные чувства овладели мною: до боли в сердце захотелось поехать туда, где идет страшная и непонятная для меня битва. Я знаю, что мое желание бессмысленное, что я не имею права даже высказать его, потому что каждый скажет: всюду советская земля и всюду надо защищать ее от врагов; от успехов на одном направлении зависит успех на других фронтах и участках. Все это я хорошо понимаю. Ах, если бы кто-нибудь знал, как мне хочется туда, на землю отцов, где каждая придорожная березка родная и заслонила бы от пуль! Там не надо долбить землю ломами, как этот черствый гранит, она такая мягкая, и любой орудийный котлован можно вырыть за час. Нет, дело здесь не в земле и березах! Непреодолимое желание очутиться там идет от чего-то более глубокого и сильного. Может, хочется скорей прийти к своему счастью, к тебе, Саша, чтоб не тратить потом даже дня на дорогу? Но как совмещается это желание со страхом смерти, который немного заглох в последние дни, но все еще живет в моем сердце, мозгу? Странно! Получается, что это желание победило страх. Оно сильнее его, значительно сильней, потому что это желание бороться, жить… А смерть? Кто знает, где и кого она встретит? Если мне суждено умереть как герою, а не как трусу, я хотел бы встретить смерть вблизи тебя, Саша, заслоняя тебя и дочурку своей грудью.

На войне все делается быстро. Уже некоторых вызывают к командиру батареи. В нетерпеливом ожидании судорожно бьется сердце и дрожат руки. Позовут ли меня? Позвали.

Я старательно оглядел себя, поправил ремень, по всем правилам зашел в землянку, козырнул и отрапортовал отчетливо и громко:

— Товарищ лейтенант, курсант Шапетович по вашему приказанию явился!

Само собой пришло желание показать себя в эту минуту с наилучшей стороны, словно от таких внешних атрибутов могла зависеть моя судьба. Купанов, маленький, перетянутый ремнем, стоя возле стола, откозырял, как всегда, красиво; он никогда не отвечал на приветствие младших по званию безразличным взмахом руки, как иногда делают другие офицеры.

— Товарищ старший лейтенант, — послышался со стороны голос Сидоренко.

Я не сразу понял, что к чему. И вдруг мой взгляд упал на петлицы Купанова, и я увидел на них третий квадратик. Не растерялся:

— Поздравляю вас…

— Благодарю, Шапетович, — просто ответил командир батареи и, приблизившись, ткнул пальцем в незастегнутую пуговицу на моей гимнастерке. Вот беда, всегда так получается: стараешься-стараешься, а все равно что-нибудь да не так. Застегивая злополучную пуговицу, я даже вспотел. Командир тем временем сел за стол, заглянул в какие-то бумаги. Политрук сидел за шахматным столиком в стороне (все это происходило в нашем ленуголке) и расчерчивал лист бумаги для какого-то списка.

Я ждал: мучительно длинными были эти секунды молчания. Скорее бы услышать приговор, от которого, казалось, должна зависеть вся моя судьба!

Купанов поднял голову, в глазах у него не было ни теплоты, ни усмешки. Я похолодел — возможно, даже побледнел, — потому что командир посмотрел на меня пытливо, с недоумением. Я давно заметил, что Купанов не любит, как политрук, испытывать людей психологически: смотреть в глаза, говорить полунамеками, ставить загадочные вопросы. Он долго думает, что сказать, а обдумав, говорит решительно, коротко:

— Пойдете командиром орудия на вторую батарею. Собирайтесь!

— Сможете командовать? — спросил Сидоренко, не отрываясь от бумаги. — Демократ вы большой, Шапетович.

Я не ответил политруку, не сказал даже командиру нужного «слушаюсь». Рушилась моя беспочвенная надежда, и я склонился под этим обвалом. Неизвестно почему спросил:

— Один я?

— На орудие — один.

— Второй на прибор?

— И на дальномер.

Я, обо всем забыв, шагнул к столу и горячо попросил:

— Пошлите Песоцкого, товарищ старший лейтенант.

Политрук спросил:

— Что это за любовь у вас к Песоцкому?

— Он умный парень.

— Умный парень не всегда может быть умным командиром. Солидности у него не хватает. Маменькин сынок!

«Неправда!» — чуть было не вырвалось у меня, но я спохватился. Ждал, что скажет командир. Он прошелся по землянке, остановился у стены, на которой висела большая карта Советского Союза. Хотелось бы мне знать, что он подумал, когда задержал свой взгляд на карте? Наверное, подумал о том, что происходит там, на юге. Но каким образом он связал свою мысль с Песоцким? Может, имел намерение послать его туда? Вряд ли. Туда будет направлять не он. Ему, надо полагать, приказали отобрать курсантов для своего дивизиона — и он их отбирает.

Купанов вернулся к столу и сказал, задумчиво и как будто немного неуверенно:

— Что ж, пусть будет Песоцкий. Позовите его.

Поворачиваясь по уставу, я увидел, что политрук смотрит на комбата недовольно. Он — против. Я представляю, какой у них произойдет разговор! Однако этот человек с железной волей, наш лейтенант, не отступит от своего решения.

Итак, мы с Сеней никуда не едем. Ехать — это то, о чем я мечтал, на что надеялся. Но что значат мои мечты? Не от меня зависит их осуществление, я — солдат. И, наконец, не все ли равно, где воевать, бить фашистов! Я благодарен комбату. Впервые с начала войны чувствую какую-то радость. Радуюсь не только тому, что рядом со мной будет мой лучший друг. Рад за Сеню: ему верят. О нелепом происшествии первого дня войны все молчат, даже Сидоренко не вспомнил и сказал о Песоцком другое — что ему не хватает солидности.

Сеня вернулся от комбата весь просветленный, взволнованный. Пишет письмо матери. Надо и мне написать Саше. Получает ли она мои письма? От нее все еще приходят довоенные.


30 июня


Вот я и командир! И мне вдруг почему-то стало как-то по-иному неспокойно и страшно. Вспомнились слова Сидоренко: «Сможете командовать?» Никогда об этом я не думал раньше, все было ясным, как божий день. А теперь задумался: смогу ли я командовать? Будут ли слушать меня эти еще незнакомые мне люди? Их шестеро, и все они такие разные, есть старше меня по возрасту. Они встретили меня не очень приветливо. Или мне так показалось? Может, они были хмуры потому, что их подняли среди ночи?

Мы приехали после двенадцати, когда все отдыхали. Командир батареи — старший лейтенант Севченко, веселый и простой человек, с добрым крестьянским лицом, слегка изрытым оспой, сначала представил Виктора Вольнова расчету прибора, а потом подвел Сеню к дальномеру. Его подначальных он не разбудил. Этих «аристократов» всюду жалеют: у них должны быть зоркие «стереоскопические» глаза.

Наконец обратился ко мне:

— Пошли к твоим орлам. Лучший расчет тебе даю. Только держать в руках надо, а то на голову сядут.

Аттестация не очень высокая. Но мне понравился комбат, его простота, шутливость. Говорит он с украинским акцентом и когда хочет выругаться, то произносит странные слова — «японский бог». Тут как-то проще, чем там, на нашей батарее. Теперь я начинаю понимать, что, готовя из нас младших командиров, там довольно крепко «завинчивали гайки».

Маленький смуглый дежурный доложил, что расчет отдыхает.

— Разбуди!

Поднимались медленно, спрашивали: зачем?

Комбат разозлился и закричал сам: