— Подъем!
Вылетели пулей, откуда прыть взялась.
— Разгильдяи, японский бог! Это вы и по тревоге так будете подниматься?
— Ну-у, товарищ старший лейтенант… Вы же хорошо знаете, как мы поднимаемся по тревоге, — обиженно возразил хмурый ефрейтор — высокий, с тонкой, как у девушки, талией.
Комбат усмехнулся и сказал, как, вероятно, часто говорил:
— Разговорчики, Муха! — И представил меня: — Вот ваш новый командир — ефрейтор Шапетович. А это вам боевой заместитель — ефрейтор Муха. Хотя он больше похож на осу, чем на муху.
Муха что-то пробормотал. Дежурный оскалил очень красивые, белые-белые зубы. Этот парень обладает удивительным свойством — смеяться беззвучно, одними зубами.
Они разошлись так же хмуро и молчаливо, как и построились. Залезли в ниши. Я не знал, что им сказать, как, с чего начать знакомство. Да, собственно говоря, я и не имел права на длинные разговоры: командир батареи приказал спать. Я почувствовал себя неловко: на меня не обращали внимания, словно не признавая командиром. Только Муха спросил:
— Командир, ты что кончил?
— Как — что? Я из учебной батареи…
— Нет. До армии.
— Автодорожный техникум.
— А-а… — с непонятным пренебрежением протянул он и, помолчав, сообщил: — А наш командир в университете учился…
«Почему же не доучился?» — хотелось спросить с иронией, но я еще не видел этого человека, и было бы просто нечестным с моей стороны высказывать такой намек. Да и не это задело меня в словах Мухи, а его обращение на «ты». Не будет ли это подрывом моего командирского авторитета? Сколько месяцев нам упорно твердили, что наибольший дисциплинарный грех — быть с подначальными запанибрата. Но я чувствую, что у меня не хватит решительности потребовать, чтобы ко мне обращались иначе. Меня это беспокоит и в то же время кажется бессмысленным. Неужели надо решать такие проблемы, когда идет борьба не на жизнь, а на смерть, когда она, эта смерть, смотрит тебе в глаза каждую минуту? Хорошо в такое время отвечать только за самого себя! Написал я это и подумал: а каково тем, кто отвечает за судьбу целого полка, армии, всей страны? Никчемными показались мои проблемки, страхи, переживания. Я просто испугался новых трудностей. А я не имею права пугаться — надо все преодолеть, надо быть готовым к новым трудностям и большей ответственности.
Когда все уснули, а мне, взволнованному, не спалось, я побеседовал с дежурным — этим смуглым красивым пареньком — и, к удивлению, узнал, что он не цыган, не молдаванин, а наш могилевский парень. Он блеснул своими девичьими зубами — беззвучно засмеялся и пояснил:
— Нас в деревне Черняками прозвали, — секунду помолчал и добавил: — Муха занял место, где спал командир. Ваше место. Очень ему хочется командиром стать.
Сеня не спал, а бродил по огневой позиции, и я подошел к нему. Сели невдалеке от моего орудия, за большим камнем, чтоб нас никто не видел.
Внизу раскинулся город — весь как на ладони: пять улиц сходятся в центре, деревянные стандартные дома поселков на северной и южной окраинах, здания рыбокомбината у залива, портовые склады, к которым подходят железнодорожные линии, длинные стрелки причалов, возле которых сиротливо маячат одинокие корабли. Город спит. В домах спят женщины, дети. Тут, как и всюду на земле, много детей: я видел их, когда изредка получал увольнительную на выходной или приезжал в город по каким-нибудь служебным делам. Нет, неспокоен сон у людей в такое время! Возможно, только маленькие дети, такие, как моя Ленка, спят спокойно.
Мы долго сидели молча и смотрели на город. Два больших красных солнца слепили нам глаза: одно — с белого северного неба, затянутого прозрачной дымкой, другое — с черного залива, неподвижного, зеркально-гладкого. Почему сегодня солнце такое красное?
Я сказал:
— Знаешь, Сеня, мне как-то по-новому тревожно и страшно. Возможно, боюсь, что не смогу командовать людьми, — я кивнул назад, где виднелся ствол орудия, направленного в небо. — Они неприветливо встретили меня. Первый номер Муха сразу на «ты». Как-то пренебрежительно…
Прищурив свои голубые глаза под густыми бровями, Сеня взглянул на меня с иронией, как взрослые смотрят на детей.
— Глупости. Не думай о форме, — сказал он. Я не сразу понял, что он имеет в виду. — Когда нас учили, то придавали слишком много значения форме, словно она играет решающую роль. От нас даже требовали — помнишь? — чтобы мы, я — к тебе, ты — ко мне, обращались на «вы». А разве в этом главное? Главное — в содержании, в сущности людей: в их искренности, преданности общему делу и приязни друг к другу, к тому, кто стоит рядом с тобой. Ты испугался, что тебя встретили не так, как ты хотел. Чудак, люди просто хотели спать. Пройдет время, вместе побудете в бою, ты проявишь свою волю, они…
— Ты думаешь, она есть у меня, воля?
— Ого, еще какая! Я меньше тебя способен командовать людьми, но я верю в них. Люди хорошие. Большинство. Они всегда помогут — и сами подначальные и командиры. Только твоему другу Кидале хотелось «утопить» меня…
— Какой он мне друг!
— Я тебе сознаюсь… Ты вот не спишь — чего-то испугался, чего — сам не знаешь. А я хожу и радуюсь. Знаешь чему? Что я оторвался от этого Кидалы. Стыдно признаться, но я боялся его и ненавидел. И это, понимаешь, как было тяжко… Это путало мои чувства… А я хочу, чтобы в них была полная ясность! Враг есть враг, и вся моя ненависть должна быть направлена туда, — он протянул руку в сторону залива. — А человек, который со мной стреляет по врагу, наш человек, — я его должен любить. Ну, хотя бы уважать, верить ему… А я боялся его и ненавидел, ходил и озирался. Черт знает, какая неразбериха была тут, — он прижал кулаки к своей груди. — А теперь успокоилось, стало просто и ясно. Я до этого не знал, что такое ненависть. Я любил людей. Мои родители были большие гуманисты. Отец добровольно поехал на ликвидацию эпидемии тифа и заразился там…
С начала войны он никогда не говорил так много и сердечно — возможно, мешала обстановка. Теперь он говорил с каким-то удивительным наслаждением, положив голову на камень и порою даже закрывая глаза. Только вспомнив родителей, приподнялся, словно какой-то луч на миг осветил его лицо. Потом набежала тень печали. Он вздохнул.
— Моя бедная мама!..
У меня болезненно сжалось сердце. У него — одна мать, у меня — и мать, и отец, и Саша, и дочка. Но разве мне легче? Я беспокоюсь, тревожусь за многих дорогих мне людей.
На аэродроме, скрытом где-то за сопками на север от города, загудели моторы. Послышался голос командира батареи (значит, ему тоже не спится):
— Разведчик! Что за шум?
— Свои, товарищ старший лейтенант!
В воздухе появились шесть тупоносых истребителей и, развернувшись, пошли не на запад, а на север, по заливу. Мы проводили их взглядами.
— Полетели на помощь, — сказал Сеня. — Где-то в море наши корабли атакуют.
— Ты слышал вечернюю сводку? — спросил я. — Они перешли в наступление на нашем фронте.
Сеня кивнул головой.
— Если и здесь произойдет то, что там, на Западном фронте, жарко нам придется… Отсюда некуда отступать.
Меня передернуло, и я невольно оглянулся. За нашими спинами лежал громадный камень, который словно в самом деле преграждал дорогу назад.
— Ты думаешь — у них там победа?
— Они наступают, — ответил он со спокойствием, которое на этот раз возмутило меня…
— Как это ты можешь вот так… спокойно? Не понимаю! А почему ты не думаешь, что это маневр, стратегический маневр, как у Кутузова?
— Зачем нам обманывать себя? Надо смотреть правде в глаза. И без паники. Без страха. Так мы скорее мобилизуем свои силы.
— Будь спокоен, эта мобилизация развертывается по всей стране!
— Я говорю не только о мобилизации людей, армии, но и о мобилизации душевных сил. Моих, твоих… Наших, Петя! Наших сил. Чтоб все мы победили панику, страх.
Я взглянул на него с уважением и как-то сразу успокоился. Мне стало стыдно, что я впадаю в панику, а Сеня, которого называли «маменькиным сынком», так спокоен и рассудителен. Хотелось сказать ему какие-то хорошие, сердечные слова, но я не находил их и сидел задумавшись. Когда же повернулся к Сене, то увидел, что он… спит, откинув голову на выступ камня.
Я достал из кармана тетрадь и начал писать. Захотелось поскорее, пока не забылось, записать нашу беседу. А заодно подежурить возле Сени, чтобы разбудить его в случае тревоги. И вот заканчиваю свою запись. Солнце, как часовой, обошло Баренцево море и теперь уже глядит с востока, с просторов Кольской тундры. Небо снова стало голубым, безоблачным. Снова летный день!
3 июля
Три дня не было ни сна, ни отдыха. Кончался один бой — начинался другой. От разрывов бомб, выстрелов, усталости и бесконечного напряжения гудит в голове, болит все тело.
Фашисты наступают где-то там, за Западной Лицей, на «Мурманском направлении», как официально сообщается в сводках, они хотят парализовать тыл, разрушить город, обеспечивающий фронт всем необходимым.
Город горит. Второй день пылают бензосклады, и вся окрестность застлана черным едким дымом. От него слезятся глаза и кашель разрывает грудь.
Все батареи дивизиона стянуты к городу. На помощь нам пришли военные корабли. Впечатление такое, что моряки принимают на себя удары пикировщиков, чтобы оттянуть их от города — большинство бомб падает в залив. Сегодня с утра пасмурно, и удалось немного поспать. Хочется многое записать, но это не удастся — передышка ненадолго. Память особенно ясно удерживает мой первый бой, когда я стал командиром.
Заснуть в то утро мне так и не удалось. Комбат еще до завтрака начал учебную тренировку, подняв батарею по сигналу «тревога». Узнав, что стрельба не боевая, номера моего расчета ворчали, особенно Муха:
— Мало боевых тревог — на тебе еще учебную! Надо было до войны учить. Севченко женку в тыл отослал, так ему не спится. Бродит всю ночь, как лунатик, злится.
Я удивился и насторожился: на учебной батарее мы в присутствии командиров отделений не решались осуждать поступки и действия офицеров. «Не потому ли они так себя ведут, что не хотят признавать меня командиром?» — думал я.