— Твое место, Витя, в генштабе, а не на приборе, — сказал Сеня, улыбаясь, но с заметной иронией — он не любил пустых разговоров на такие темы.
Политрук вздохнул:
— Да, по карте все легко. А они всю Европу на нас бросили… И так внезапно…
— Вчера письмо получил, — доверчиво признался я Севченко. — Писала третьего июля — и ни слова о том, что у них там…
Он усмехнулся, поправил палкой пылающие поленья.
— Они умеют беречь военную тайну и наше спокойствие… Моя тоже пишет… — Но что пишет, так и не сказал.
Севченко отошел от печки, сел на диван, забросил свои длинные мускулистые руки за голову.
— Давайте, братцы, минутку… одну минутку отдохнем от войны, — попросил он «стратегов», все еще шнырявших по карте.
В странной усмешке скривились губы политрука.
— Ты думаешь, Василий Павлович, это можно — отдохнуть от войны?
— Попробуем, — хмуро, словно чувствуя неловкость за свое желание, ответил Севченко и повернулся к Сене: — Почитайте, Песоцкий, что-нибудь.
Сеня встал посередине землянки, минуту подумал и начал читать, без смущения, без позы — просто, как по книге, немного даже монотонно:
По діброві вітер віе,
Гуляе по полю,
Край дорогі гне тополю
До самого долу…
Я наблюдал за Севченко. Он закрыл глаза, губы его едва заметно шевелились: вероятно, он повторял слова вслед за Сеней. Но когда тот прочитал о том, что «полюбыла чернобрыва козака дивчына», а казак пошел на войну и погиб, Севченко, видимо, вспомнил стихотворение, потому что открыл глаза, губы его передернулись, и он виновато попросил:
— Не надо, Песоцкий.
— А ты хотел отдохнуть от войны, — снова криво усмехнулся политрук.
Мне не понравилась его усмешка.
— Что-нибудь не такое печальное, — не отвечая Лазебному, попросил командир.
— Из Шевченко? — спросил Сеня и задумался: не знал он ничего веселого у того, кто был певцом печали и горя народного.
Со страхом я шел сюда, на этот необыкновенный сбор, с напряжением ожидал своей очереди, долго и мучительно думая над тем, что прочитать. Решил прочитать «Курган» Янки Купалы; когда-то в техникуме за чтение этой поэмы я получил первый приз. Но это тоже печальное. Что же прочитать? Я знал много лирических стихов — Павлюка Труса, Уткина, Голодного. Но в тот миг словно сквозняком выдуло их из моей головы — ни одной строки не мог вспомнить.
— Вы украинец, Песоцкий? — спросил Лазебный.
— Нет, я жил на Украине.
— Не мешай ему, Мыкола, — попросил Севченко. — Пусть вспомнит.
— Давайте я вам прочитаю Блока и… Есенина. Хотите? — сказал Виктор просто, по-свойски, словно находился не в компании офицеров, а среди друзей-курсантов там, на учебной батарее.
Виктор отошел к двери и прислонился спиной к косяку. Он начал читать стихи, которые я слышал впервые. Наше поколение, особенно люди техники — механики, дорожники, — слабо знают Блока, немного больше — Есенина. Когда-то я заплатил одному спекулянту свою недельную стипендию, чтобы он дал мне только на одну ночь засаленный, пожелтевший томик Есенина. Всю ночь до утра я тайком переписывал стихи в свою тетрадь.
Виктор читал Блока.
Я не запоминал слов, потому что они казались неземными, особенными, хотя, если вдуматься, все очень простые русские слова. Но я тогда не думал об этом. Стихи завораживали, очаровывали. Они то возносили куда-то высоко в небесную синь, где царили тишина и покой, то бросали в бездну, в холод, сжимая сердце глубокой печалью. Они приносили радость, свет и одновременно тревогу и страх. Но никто не возражал, никто не просил прочитать что-нибудь более веселое.
Я не видел, как слушали остальные, я забыл о них. Слушал и был где-то там, где «море клевера»… «окруженный сказками пчел». Слышал голос: «Я помогала Ане убирать клевер». Помогала и слушала сказки пчел? А меня звал ветер с севера…
«Лениво и тяжело плывут облака»… Трудная дорога у меня. Но где-то далеко слышится песня… И если бы не этот голос — не твой голос! — я, наверно, не смог бы дойти. А так — дойду! Я приду к тебе, я непременно приду. Потом что-то страшное: плачет ребенок, по полю идет горбун, над его горбом хохочет кто-то косматый, кривой и рогатый. Это — как дивный сон. Непонятное, но и в непонятном — чудодейственная сила и красота.
— О боже! Як гарно! — простонал Севченко.
Он сидел все в той же позе, закинув руки за голову, закрыв глаза. Шепотом повторял:
И приняла, и обласкала,
И обняла,
И в вешних далях им качала
Колокола.
Эти строки мне запомнились.
Потом Виктор читал Есенина. И вдруг Лазебный, оборвав его, начал читать Маяковского — «Сергею Есенину». Комиссар, видимо, вспомнил свои обязанности политработника: хотел предостеречь нас от вредного влияния есенинского пессимизма.
Я понимаю, нельзя петь панихидную по «головушке», когда идет такая борьба. Но как волнуют иные стихи! Они порождают столько мыслей, воспоминаний! И хорошую, светлую мечту, от которой проходит грусть и хочется жить, очень хочется жить!
Севченко взглянул на политрука с иронической усмешкой. Сеня одобрительно покивал головой: он любил Маяковского, в его ранце лежат два томика стихов поэта. Мы читали их вместе, когда были курсантами.
Политрук читал, пожалуй, лучше всех, мастерски — выразительно, прочувствованно отчеканивая каждое слово. Севченко сказал радостно, с упреком:
— Мыкола, японский бог! Живем в одной землянке, и ты скрывал такой талант!
— Какой талант? Глупости! — смутился и покраснел Лазебный.
— Слушайте, хлопцы! Комиссар! А почему бы нам не организовать свою самодеятельность? — неожиданно предложил командир.
Я сижу под замшелым камнем, окутанный густым туманом, и думаю: удивительная вещь жизнь! И люди удивительные. Вчера падали бомбы, смерть летала над головами. Завтра, вероятно, будет то же самое, если не хуже. И все равно в короткую передышку люди читают стихи и думают о самодеятельности.
Возвращаясь от комбата и не дойдя нескольких шагов до орудия, я услышал голоса. Половина расчета отдыхала в землянке. Трое дежурили у орудия и разговаривали. Меня остановил возмущенный голос Астахова:
— Если ты, свинья этакая, еще раз полезешь в чужой ранец, я распишу твой паспорт так, что родная мать не узнает.
— А что, я красть полез? — огрызнулся Муха.
— А кто знает! Если полез, то мог и украсть, — горячился Черняк.
— Да ну вас! Что там красть! — хихикнул Муха. — Сами же интересовались, что он все время пишет. Вот я и хотел взглянуть…
— Ах ты, сукин сын! — снова загудел Астахов. — Ты готов сделать нас соучастниками грязного дела. Мы на словах интересовались, а в ранец не полезли…
— Да и читать чужие письма — это хуже, чем воровать! — излагал Черняк элементарные правила этики.
— А это не письма.
— Никак не могу понять, Муха: ты дурак или хам?
— Ну-ну…
— Не «нукай», я тебе не конь!.. Сложи ранец и положи на место, пока командир не вернулся. А то будешь краснеть перед строем…
На минуту стало тихо. Муха, вероятно, выполнял приказ Астахова. Потом послышался его незлобивый ворчливый голос:
— Подхалимы вы.
— Что ты сказал? — зашипел Астахов. — Повтори!
— Пусти, — испуганно попросил Муха.
— Ты не знаешь, сколько весит мой кулак? Могу показать!..
— Не трогай его, Павел, вонять будет, — примирительно сказал Черняк.
Признаться, я боялся, что кто-нибудь прочитает мой дневник. Правда, от этого предохраняли неразборчивый почерк и белорусский язык, который знает один лишь Черняк, но это не такая уж надежная защита. Теперь я успокоился: на страже моей тайны стоят добрые, сердечные парни. А мой заместитель ничтожный человек! Никакого авторитета не имеет. Надо попросить, чтобы заместителем сделали Астахова. Малашкин поддерживает Муху и будет кричать, что я не умею воспитывать людей. Да и не люблю я наговаривать начальству на своих людей. Пусть будет Муха!
Кто-то неслышно подошел и горячо дохнул мне в ухо. Я испуганно отшатнулся, но, взглянув, засмеялся. Это Леша, наш батарейный олень. Я ласково обнял его за шею. Он полизал мои руки и почесал бок о камень.
Интересное создание!
Он приблудился на батарею еще зимой и стал любимцем орудийных расчетов. Шло даже своеобразное соревнование между расчетами — кто завоюет его любовь. Мои хлопцы клянутся, что они держат первенство, к ним у Леши самые горячие чувства, и он даже ночевал возле нашего орудия. Так же примерно говорили и в других расчетах. Только приборщики не могли похвалиться: их олень почему-то не любил. Война все изменила. Выстрелы напугали животное: Леша стал обходить орудия и избегать своих старых друзей. Странно он ведет себя теперь.
Тишина — олень мирно пасется где-нибудь за огневой позицией, в низинке, между камнями. Его уже дважды пытались украсть горожане, и он, словно зная это, не отходит далеко от батареи. Тревога — он изо всей силы летит к командному пункту, становится рядом с командиром. Видимо, ему кажется, что это самое безопасное место. Стоит, настороженно подняв свои чудесные рога, и дрожит всем телом. Севченко рассказывал, что в первые дни эта дрожь животного выводила его из равновесия, мешала командовать, а потом привык. Теперь олень помогает разведчикам. Когда он поднимает голову и начинает настороженно прислушиваться — так и знай, что где-то далеко-далеко идут самолеты.
Разведчики и приборщики использовали его страх перед орудиями и переманили Лешу к себе.
— Нечестная игра, — злятся ребята. — Леша не понимает, что в этих разрывах виноваты фашисты, а не мы, он — как ребенок… Переманивать его — подлость.
Было смешно, когда я услышал про эту обиду. Ее высказывали даже такие трезвые и солидные люди, как Астахов и Фрид.
Сегодня олень порадовал их. Вероятно, успокоившись за эти тихие туманные дни, он несмело подошел к нашей пушке, остановился шагах в трех, виновато опустил голову, как бы прося прощения за свое поведение. Ребята отдали ему остатки хлебного пайка, а сами ужинали без хлеба.