Теперь он подошел ко мне. Стоит смотрит, как я пишу, кивает головой, изредка вздыхает. Мне смешно от его вздохов и вообще весело и как-то уютно, тепло рядом с ним. А туман все густеет. Стынут руки.
2 августа
Утром пришел ко мне Сеня с каким-то странным видом — не то опечаленный, не то чем-то обеспокоенный. Сел, закурил.
— Не кури здесь. Снаряды. Это тебе не дальномер.
— Ничего твоим снарядам не станет. Их, если бы даже хотел, не подожжешь, — но папиросу скомкал, сунул в коробок из-под спичек.
Я работал. В перерывах между боями батарея строит новые землянки. Каждый расчет — возле своего орудия или прибора, чтобы можно было по тревоге выбегать за несколько секунд. Пока долбили камни, работали нехотя, особенно лодырничали Муха и Фрид. Но когда начали выводить стены, настилать пол, потолок, всех охватил строительный азарт. Люди соскучились по работе. Выяснилось, что Габов — плотник, Фрид — обойщик, а Астахов — мастер на все руки. У нас будет самая лучшая землянка — просторная, красивая. Командиры других отделений приходили к нам учиться.
Мне показалось, что Сеня пришел с такой же целью. Вероятно, у него не ладится со строительством. «Интеллигентский расчет», все там такие, как командир, — пришли в армию со школьной скамьи. Надо помочь им.
— Видишь, какой дворец строим, — сказал я, показав на землянку.
— А зачем? — сморщился он. — Всю войну на одном месте провоевать хотите, что ли?
— Ты почему сегодня такой?..
Он снова достал папиросу.
— За месяц ты стал заядлым курильщиком, — упрекнул я.
— Кидала приезжает, — глухо проговорил Сеня и сломал папиросу.
— Степан? К нам?
— Командиром взвода управления.
— Фу, черт! А почему ты испугался?
— Я не испугался, но знаешь… не люблю этого человека. Я говорил тебе… Хочу, чтоб в душе было все ясно: враг есть враг, а друг есть друг.
— А на кой черт тебе его дружба? Ты — огневик, он — разведчик. Пусть занимается своим делом.
Часа через два явился Кидала. Я сразу увидел его на командном пункте: высокий, плечистый, в новенькой гимнастерке, в офицерской фуражке — он казался генералом, богатырем рядом с маленьким, худощавым Малашкиным.
Видимо, звание им присвоили одновременно. Малашкин только вчера вечером нацепил петлицы младшего лейтенанта. Мы поздравили его. Он смущался, как девушка. И почему-то злился: накричал на Муху за грязный подворотничок, на командира третьего орудия — за тряпки для чистки, которых у нас теперь не хватает.
Кидала явно любовался своим новым положением — офицера, командира взвода, выставлял себя напоказ: отлично козырял, на всю батарею стучал каблуками и докладывал комбату таким громовым голосом, что, вероятно, было слышно в городе.
— Что это за дьякон явился? — спросил Астахов.
Я рассмеялся — очень меткое определение, если знать Кидалу.
— Мой земляк. Мы вместе в техникуме учились.
— О-о!.. — многозначительно протянул Астахов.
Этот кузнец хитрый, как сто чертей, он все понимает и видит наперед.
Кидала не подошел к орудию, и я не пошел к нему, чтобы поздороваться. Но когда батарея обедала, дежурный разведчик закричал:
— Командира четвертого — к командиру взвода управления!
— Земляк в гости зовет, — пошутил Муха и, как всегда, что-то пробормотал себе под нос.
Кидала был один в командирской землянке. Еще за дверью я набрал полную грудь воздуха и, переступив порог, выпалил без запинки, съедая его глазами:
— Товарищ младший лейтенант, по вашему приказанию сержант Шапетович явился.
Он выслушал доклад до конца, став «смирно», сжав губы. Но лицо… Какое лицо было у него в тот момент! Нет, он не сиял, он посинел от натуги, стараясь удержать улыбку удовлетворения и радости. И все же не удержал! Улыбка расползлась по всему широкому самодовольному лицу, даже покраснели большие оттопыренные уши.
— Давай без формальностей, — протянул он руку. — Мы с тобой старые друзья. Не один пуд соли съели вместе. И, видишь, опять нам вместе быть. Судьба!.. Садись.
Он сел, и я примостился напротив на табуретке.
Он вздохнул.
— Остался я, Петя, без дома. Заняли, видимо, фашисты мои Паричи. Ни одного письма не получил, как война началась.
У меня болезненно сжалось сердце. Но ни сочувствовать ему, ни высказывать свою боль не мог. Только опустил голову. Мы помолчали. Мне стало жаль его, в душе шевельнулось теплое чувство. У нас одинаковая судьба.
— Ну, как ты живешь здесь? — спросил он.
— Хорошо. Воюем.
— Батарея хорошая. На КП хвалили. Как командир?
— Севченко? Золотой человек!
— У тебя все золотые. Я тебя знаю. Помнишь, ты в техникуме физика Бруя хвалил? А его посадили… Я заступился тогда за тебя на комсомольском собрании, а то показали бы тебе кузькину мать. Помнишь?
От моей приязни к нему ничего не осталось.
— Странные у тебя скачки — от комбата к Брую.
— Какие скачки? — испугался он. — Что ты! Я просто вспомнил. А Севченко я хорошо знаю, не один раз встречались…
Он насторожился, взглянул на меня недоверчиво. Мы снова помолчали.
— А нацдемчик наш как тут воюет?
— Кто? — не понял я.
— Дружок твой.
Вмиг вспомнилась вся история первого дня войны. Сенин страх перед этим человеком, высказанный сегодня утром. Я возмущенно поднялся.
— Какой он тебе нацдемчик?
— Он все стишки читает. Немецким интересуется.
Я оттолкнул ногой табурет, на котором сидел, и приблизился к Кидале.
— Слушай, Степан, никак я не пойму — кто ты?..
Он угрожающе шевельнулся.
— Ну-ну…
— В техникуме я считал тебя человеком… Что тебе надо от Песоцкого?
— Ничего мне не надо. Так, к слову пришлось.
— Имей в виду… Если ты снова будешь придираться к нему… Что он тебе сделал? Образованнее тебя? Немецкий язык изучает… стишки любит… названия линкоров запомнил?.. Стыд! Позор! Ты же культурный человек. Одним словом, я не буду молчать, если ты… И Севченко поддержит меня, это тебе не Сидоренко, перед которым ты подхалимничал.
Он уже стоял, официально вытянувшись, с надуто-красным лицом. Я ждал, что он вот-вот скомандует: «Смирно! Кругом — арш!» или что-нибудь в этом роде. Я не удивился бы, если бы он это сделал. Но он сказал довольно мирно:
— Офицеров осуждаешь? Не забывай…
— Кого я осуждаю? Тебя? Если ты меня позвал как друга, как земляка, то давай так и разговаривать. По-дружески… А если как старший, как офицер, то я вас слушаю, товарищ младший лейтенант! — Я тоже вытянулся, стукнул каблуками. — И разговор окончен!
Он засмеялся.
— Чего ты кипишь? У меня теперь без твоего Песоцкого хватит дел. Связь, разведка… Я в шутку сказал, а ты расходился, как… холодный самовар, — не очень остроумно пошутил он. — Садись, побеседуем.
Пришел Малашкин с логарифмической линейкой в руках, углубленный в какие-то подсчеты, и помешал нашему разговору. И я не пожалел, даже обрадовался. Не хочется мне говорить с Кидалой, хотя мы два года прожили в одной комнате и… дружили.
7 августа
Время от времени я проваливаюсь в черную бездну, где, однако, не утихает канонада. Ничего не хочется — только тишины, одной минуты тишины, такой, чтобы обо всем забыть. Сегодня они еще не прилетали, а тишины нет — в голове гудит и грохочет. Третьего дня они прилетели во второй половине суток, вчера — немного раньше.
Говорят, третьего дня их было шестьдесят. Не верю, их сотни! Возможно, сначала прилетели шестьдесят, а тех, которые потом прилетели, никто не считал. После первого массированного удара из дыма, сажи и пыли, поднявшейся над городом, еще долго выныривали по три, по два, по одному самолету, бросали бомбы на Колу, аэродром и голые скалы.
Ствол орудия стал черным, и оно под конец не стреляло, а «плевалось»: снаряды рвались над нашими головами, хотя трубки устанавливали на большие дистанции. Они не атаковали батарею, они бросали бомбы куда попало, с расчетом уничтожить все живое в городе и вокруг него. Одна фугаска разорвалась возле третьего орудия. У нас обвалилась землянка, в котлован полетели порожние ящики из-под снарядов, которые я выбрасывал на бруствер.
Меня оглушило. Я не помню, было ли совмещение, ловил ли Муха цель, потому что потерял не только слух, но и все чувства. Одно только запомнилось: Астахов, широко разинув рот, хватал снаряды и… стрелял, стрелял без конца. Лицо у него было страшное. Казалось, его невозможно остановить. И действительно, только когда бледный Малашкин тряхнул его за плечи, показывая на ствол, где пузырьками вздулась краска, Астахов опустил руки. Комвзвода что-то закричал. Я показал на свои уши. Он показал рукой на третье орудие. Я взглянул и увидел, что оно свернуто набок.
— А люди? Что с людьми? — не помню, спросил я об этом или только подумал.
Астахов пошел за Малашкиным. Я поплелся за ними.
Люди, наши друзья… трое лежали на вытоптанной тропинке. Лежали в ряд, словно перед этим построились, потом упали на спины, лицами в дымное небо, где все еще гудели самолеты. Я узнал двоих: Панков, Хамидов. У третьего вместо лица — кровавое страшное месиво. Потом я узнал, что это Лисицын, веселый и наивный парень, который звонче всех смеялся. Мне стало дурно, кровавое пятно поплыло перед глазами. Кто-то окликнул меня, кто-то застонал… Как в тумане, вернулся я к своему орудию и сел на землю. Меня тошнило. Пришел в себя от крика: «Воды!»
Повалившись на бруствер, Астахов рвал на груди гимнастерку. Он отбросил кружку с водой, протянутую ему Черняком, выпрямился, поправил ремень и начал вытирать затвор. Но как почернело, изменилось его лицо! И вот уже двое суток он молчит. Мы все молчим. Я слышу голоса, словно сквозь шум близкого водопада. В ушах горит, а в глаза словно песку насыпало. Закрою глаза — вижу веселое лицо Лисицына, открою — ужасное кровавое месиво. Мучительно!.. Вчера Сеня Песоцкий сказал на совещании командиров:
— Почему нам не дали похоронить наших друзей? Куда их повезли? Есть же воинская традиция: подразделение само хоронит погибших…