— Не будем ссориться. Мы же — старые знакомые. Скажи лучше: ты, случайно, не оттуда? — кивнул он в сторону местечка, которое за выступом берега не было видно.
— Оттуда. А что?
— У вас там врачом работала Мария Сергеевна Песоцкая.
Лодочник пристально посмотрел на него и уточнил:
— Марья Сергеевна Кутека, это муж у нее был Песоцкий. Ага, работала. И теперь работает.
— Работает? Где?
— В больнице. Где же еще! При любой власти люди болеют, — философски-рассудительно сказал он и, немного помолчав, спросил: — А ты откуда знаешь нашу докторку?
— Лечился у нее, — соврал Петро, чтоб не пускаться в лишние объяснения.
— А-а…
Лодка ткнулась носом в песчаный берег как раз у глубокого оврага. Такие овраги в высоких берегах вымывают вешние воды, отыскивая кратчайший путь к Днепру. У самой воды они глубоки и широки, дальше в поле мелеют, суживаются и разветвляются, как дерево. Там, где есть родники, ручьи в оврагах живут до лета, а потом пересыхают.
Петро понял, что старик нарочно привез его к этому оврагу, чтобы оберечь от опасности на первых шагах. В груди колыхнулась теплая волна благодарности.
«Вот он какой, этот дед: мудрый, хитрый, осторожный».
Петро ступил на чисто промытый песок и придержал лодку, потому что старик уже уперся веслом в дно, чтоб оттолкнуться.
— Спасибо, дедушка. Не обижайся, что я так…
— Бог с тобой, — ответил тот, грустно склонив голову.
— Будь здоров.
— Будь здоров и ты, сынок.
А когда Петро отошел, старик вдруг тихо окликнул:
— Послушай! Хлопец! Ты к докторке? Будь осторожен. В школе немцы.
Петро обернулся, кивнул головой — понимаю, мол.
— Спасибо!
Он помнил, что школа недалеко от больницы, через дорогу.
Уверенность старика, что он пробирается в местечко, навела на мысль зайти к Сениной матери. Да, он должен к ней зайти! Непременно. Петро остановился в раздумье на дне оврага, на белом слежавшемся песке. Склоны поросли калиной, шиповником, еще какими-то колючими кустами. Заметив на песке свои следы, партизан подался в сторону, поднялся по склону наверх, оглядел поле, пустое и тихое, и лег в кустарнике над обрывом.
Заходило солнце. Реку уже укрыла тень крутого берега. На верхушках дубов горели последние лучи. Вниз по течению плыла одинокая лодка. Где-то далеко замычала корова. Легкий ветер принес запах прелого зерна. Голова кружилась. Трехдневные переходы километров по пятьдесят, бессонница, все эти переживания совсем вымотали Петра.
Ему казалось, что он медленно проваливался в глубокую яму, где сгущался мрак, глохли звуки, угасали мысли, как угли догоревшего костра, и становилось легко и хорошо. Но внезапно он снова всплыл на поверхность. Уже и в самом деле стемнело, в небе загорелись звезды. Внизу, у реки, подымался туман. Голова была ясная, как будто он отлично отдохнул, и снова вихрем закружились мысли.
«Да, я навещу ее. Мы вместе поплачем над ее и над моим горем. Ей, матери, можно все рассказать. Потому что только любовь матери, и вправду, сильнее смерти. Ничто в мире не может ее охладить, поколебать… А зачем мне быть вестником горя? Убить последнюю надежду? Пускай надеется, верит… Так ей будет легче жить. А я могу поддержать эту веру, если передам привет от Сени, скажу, что он остался на батарее…
Нет, я не могу лгать. Я выдам себя… Да и зачем? От этой страшной правды ей не уйти. Она все равно свалится на нее. Придет вместе с освобождением, победой… И тогда ей будет еще тяжелей среди всеобщей радости. Лучше теперь… Когда кругом горе, легче и свое перенести. Она мужественная женщина и врач. Пускай в ее сердце будет больше ненависти к врагу».
Мысли обрывались, как гнилые нитки. А на черном небе вспыхивали новые звезды. Они мешали думать. Звезд стало без числа. Вот они колыхнулись, запрыгали с места на место. И Петро тоже колыхнулся и поплыл куда-то, покачиваясь, как на волнах.
Нет, он должен идти! С усилием поднялся — ноги занемели, заболела грудь там, где были раны.
Потом он еще долго лежал под самым местечком, в недозрелой гречихе, пахнущей медом. Во тьме безлунной ночи он видел белый домик больницы с одним тусклым огоньком — должно быть, в приемном покое. Его тревожили звуки, долетавшие из поселка: приглушенная музыка, голоса, пение. Кто-то развлекается. Кому-то очень весело.
«Если это немцы, — размышлял Петро, — тем лучше: больше веселья — меньше бдительности. Где у них стоят часовые? Возле школы — понятно. У больницы? Зачем им охранять больных? Над обрывом, чтоб следить за лесным берегом, откуда могут переправиться партизаны? Но всего Днепра не огородишь штыками. Не хватит часовых. Я переплыл днем».
Петро помнил деревянный домишко за больницей, где жила Мария Сергеевна, — показала Саша, когда они проходили мимо. Да и Сеня как-то говорил, что мать боится, как бы их лачуга весной или после хорошего ливня не очутилась в Днепре.
Он полз по гречихе, по колючей стерне, через межи с засохшими сорняками. Как много стало меж!
То и дело останавливался, припадал ухом к земле.
Земля молчала. Звуки доносились по воздуху — чужая музыка, чужие песни и пьяные выкрики.
«Веселятся, гады!»
Они злили, эти звуки, наполняли сердце гневом.
Когда подполз к разрушенной ограде, еще больше разозлился, обида обожгла сердце. Враги открыто пируют, а он вынужден ползти по родной земле, чтобы повидать мать друга, рассказать о гибели единственного сына… Довольно! Петро вскочил на ноги. Рядом стояла уборная. «Если здесь больница, то в уборную ходят больные, и на того, кто идет отсюда, не обратят внимания!»
Подкрепив свой гнев таким логическим рассуждением, он в полный рост, но медленно, как ходят больные, двинулся к домику, черневшему возле белого здания больницы. И вдруг увидел тех, что веселились. По другую сторону улицы, в школе, окруженной густыми деревьями, светилось широко открытое окно; остальные окна были, вероятно, замаскированы, и только это смело глядело в ночь — через больничный двор, за реку, в далекий лес, как бы бросая вызов тем, кто скрывается там, в лесу, — хозяевам земли.
Так показалось Петру, и его всего прямо заколотило. В большой классной комнате (может быть, в той, где учился Сеня) танцевали фашисты. Так разве может он, партизан, пройти мимо? Разве можно явиться к матери с одним горестным известием о смерти сына? У него есть граната, разве имеет он право уйти? Коли уж рисковать, так с толком, чтоб отомстить за Сеню, за себя, за все то светлое, что утрачено и растоптано. А если он, может случиться, не придет к Сениной матери — пусть она простит его.
Петро повернул назад, в поле. Медленно отошел, потом наклонился и побежал. Перебежал дорогу и огородами (за школой стояло несколько хат) прокрался к аллее молодых тополей, листья которых и в эту тихую, безветренную ночь испуганно трепетали.
Школьная ограда нетронута, не то что больничная, и даже укреплена: обтянута вверху колючей проволокой.
Конечно, можно перебраться и через проволоку, но Петро боялся, что там сигнализация, и в поисках лаза пополз вдоль ограды. В одном месте штакетник расшатался, Петро раздвинул его и пролез внутрь.
В школьном саду, через который он пробирался, стоял густой аромат спелых яблок. Он был голоден, и нестерпимо захотелось сорвать хоть одно яблоко. «Может, и яблоня эта посажена Сеней?» — подумал он, но преодолел искушение.
Вот и здание школы: низкое, длинное. Над крышей в звездное небо вздымаются черные пики тополей.
Петро прислушался. Во дворе тихо. И в школе музыка умолкла.
«Не расходятся ли?» — подумал он с тревогой. С пистолетом в левой руке и гранатой в правой он стремительно пробежал последние метры до школы и прижался к теплой бревенчатой стене, от которой пахло нагретой смолой.
Нет, они не расходятся. Они хохочут.
«Пускай посмеются еще минутку. Многим из них больше не придется смеяться на этом свете».
Не отрываясь от стены, он осторожно продвинулся до угла.
Широкая полоса света падала на дорожку, посыпанную желтым песком, на аккуратно подстриженный куст сирени и калитку… Петро увидел все это мгновенно, отметил, что над калиткой нет колючей проволоки. Обратил внимание на тополя, листва выглядит в ярком свете не зеленой, а серебристо-алюминиевой, как рыбья чешуя.
Обойдя крыльцо, Петро очутился возле открытого окна, заглянул в комнату. Они сидели за столом: шесть офицеров и две девушки. Одна заливалась пьяным смехом, другая говорила своему соседу, грозя пальцем:
— Я вас накажу, Отто! Сколько раз повторяла: по-русски надо говорить не девки, а девушки… Вам непростительно! Вы не Густав, который ни бе, ни ме, ни кукареку…
Петра передернуло от этих слов. «Шкуры продажные!»
— Волен вир дойч шпрэхен. Цум тойфель русиш![9]
— Либэ мэдхен, — закричал другой офицер, подымаясь, — тринкен вир фюр либэ![10]
— Это ты, Генрих? — услышал Петро сзади тихий голос.
Он не вздрогнул, не бросился бежать. Спокойно вырвал чеку, швырнул гранату в комнату, на стол и отскочил в тень под тополя.
От взрыва погас свет. Петро метнулся к калитке, сильно толкнул, она с треском отворилась. Выскочил на улицу и побежал в поле. Но через несколько шагов споткнулся.
«Неужто от усталости?»
Вскочил и снова споткнулся, будто неведомая сила толкнула в спину. Почувствовал внутри что-то горячее.
«Ранен? Чем? Когда?»
Очевидно, выстрел часового прозвучал одновременно со взрывом, потому Петро и не услышал его. Почему-то пришла мысль, что спасение не в поле, куда он бежит, а там, за Днепром. Собрав последние силы, он бросился в больничный двор. На миг возникло ощущение необычайной легкости. Казалось, что он не бежит, а летит, и может вот так, прыгнув с обрыва, перелететь через Днепр. Скорее бы только обрыв! Скорей!
Но та сила, что раньше толкала его, стала вдруг тянуть назад, как бы стремясь повалить на спину. Он обернулся с намерением ударить невидимого врага пистолетом, выстрелить ему в лицо. Но перед глазами взмыло красно-зелено-желтое пламя, казалось, северное сияние сорвалось с недосягаемой высоты и падает прямо на него. Он отшатнулся, закрыл руками лицо.