— Не знаю. Появился вчера на рассвете. Я умывался…
— Рано встаешь!
— Увидел меня. Узнал. — Лялькевич объяснил Копыткову: — Мы встречались там, в Заполье, когда он приезжал к Саше. Он и тогда был со мной не слишком приветлив.
— Видно, имел основания.
— Не дури, Макар. А теперь… можно представить, что он подумал. Разговор был короткий. «Присосался, — говорит, — сукин сын!» И все… Если не считать небольшого физического воздействия, которое, как видишь, изменило нос и губы…
— Вот черт! А я думал — ты поправился так.
— Кинулся в огород — и как сквозь землю провалился. Я не мог не сказать Саше. Она полдня его в лесу искала… Я обещал найти. Помогите, товарищи.
Копытков хмыкнул:
— Романтика. Где ты его найдешь?
— Нет, дорогой Сергей Николаевич, это не романтика, — сказал Лялькевич. — Если женщина рискует не только своей жизнью…
— Весь народ рискует жизнью…
— …не только своей жизнью, — повторил Лялькевич, — но и жизнью ребенка, наконец, женской честью, чтобы спасти партизана… И если она так дорожит своей любовью к мужу… Не морщитесь! В такой романтике — великая сила! И вот сейчас от того, как разрешится это нелепое недоразумение, зависит ее судьба, ее будущее счастье. Я не могу оставаться равнодушным, когда дело идет о таком человеке. Наконец, деятельность нашей группы…
— Где ты собираешься его искать? Легче найти иголку в стогу сена. А может быть, он вовсе… — перебил Копытков.
Пилипенко дернул себя за бороду.
— Насчет «вовсе» не будем, Сергей Николаевич! Полицай пришел бы не в такое время и не оттуда. Безусловно, наш хлопец, партизан… Верно, из переброшенных с Большой земли. Ладно, Володя! Поищем. Сегодня же пошлю разведчиков к соседям. Эти орлы и под землей найдут! — Он выглянул из землянки, крикнул: — Дежурный! Дажору ко мне.
Командир разведки явился так быстро, словно ждал вызова где-то в двух шагах. Вбежал, козырнул и тут же снял свою старую кепку. Одет он был по-штатски: серенький пиджачок с рукавами, протертыми на локтях, залатанные на коленях штаны, мокрые от росы ботинки.
— Что же ты не доложил, где твои петухи отсыпались сегодня? Каких девчат обнимали — руднянских или дятловицких?
— Товарищ командир, — притворно обиделся разведчик. — Не очень-то пообнимаешь — везде гарнизоны.
— Что в Островках?
— Около сорока полицаев, семнадцать немцев. Два пулемета, одна танкетка.
— Танкетка! Ишь гады! Что ж, пускай будет танкетка! — И Пилипенко объяснил Лялькевичу: — Решили ударить по этому гарнизону под спаса… Чтоб они чувствовали, что не очень-то мы их испугались. Что еще?
— Вчера днем кто-то шлепнул старосту Карповича.
— Туда ему и дорога, гаду! Но кто это нас опередил? Не по-соседски работают! Он нам подсуден.
— Ночью сгорела школа в местечке. Там был бой… Стреляли… Сашка Кудлач наблюдал из-за реки. Только что примчался оттуда. Школу жалеет. Он там учился.
Лялькевич, молча слушавший рапорт командира разведки и шутливые реплики Деда, вдруг встрепенулся:
— Слушай, Макар! Знаешь, что я подумал? Это его работа.
— Чья?
— Шапетовича. Староста и школа. Мстил по пути.
— Ты полагаешь?
— Мне так кажется. Чувствуется рука, которая саданула меня в переносицу. Вот так — с налету! Недолго думая…
— Староста — возможно. А школа не под силу одному, — усомнился комиссар. — Вы же слышите — был бой. Не вел же его один человек.
Пилипенко задумался, разглаживая бороду, потом решительно сказал:
— Все равно. Поищем и за рекой!
«Не пожелай сразу многого» — это почти евангельское изречение утешало недолго, только поначалу. А уже вечером, когда Владимир Иванович ушел в отряд, Саша почувствовала, что нет ей покоя. Недостаточно ей того, что Петя «жив, здоров, духом крепок и сердцем чист», как сказал ей Алексей Софронович. Если б эта радостная весть пришла издалека — другое дело. А когда он сам был здесь, у них во дворе, рядом, и ушел, неведомо что думая о ней, — разве можно спокойно ждать?
«Глупый! Боже мой, какой глупый! — шептала она ночью, сжимая кулаки от злости. — Я не знаю, что сделаю с тобой за эту глупость. Как ты мог подумать! Сумасшедший! Дурак ревнивый!»
Но через минуту злость уступала место нежности, и Саша звала его:
«Петя! Родной мой. Вернись! Погляди на дочку!»
Она замирала, прислушиваясь к каждому шороху во дворе. Ждала, верила, что ночью он придет. Он ведь знал, что рядом полицаи, и не мог прийти днем.
В полудремоте, в горячечных видениях она прижимала его голову к груди, целовала глаза, губы, повторяла самые ласковые слова. И становилось еще больнее, когда, очнувшись, убеждалась, что его нет. За ночь Саша осунулась и ходила как тень, как призрак. Поля и Данила не спускали с нее глаз, ухаживали как за тяжелобольной. На следующую ночь ее преследовали страшные сны, кошмары… Петя будто попал к фашистам, его били, пытали…
А Лялькевича все не было. Саша начала сомневаться, ищет ли он Петю. Вспомнилось, как весной под поветью он обнял ее и стал целовать. Она оттолкнула его. А потом, позднее, когда они раскорчевывали делянку под просо и сели полудновать, он сказал:
— Саша, я хочу, чтоб вы знали. Жизнь наша солдатская, и все может случиться. Я вас люблю… Люблю давно, еще с Заполья. Простите меня за тот порыв. Я ничего не требую… Никогда вас не обижу… Но вы должны знать…
Он говорил «вы», хотя они давно уже обращались друг к другу на «ты». Ей стало жаль себя, Петю, Лялькевича. Хотелось плакать, и она ничего не ответила. Он стал жадно пить квас из баклаги, словно у него внутри горело.
Ей не хотелось думать о Лялькевиче дурно. Но в бессонные ночи что только не приходит в голову. Даже закралась мысль, что он мог сказать Пете что-нибудь нехорошее, обидное, поэтому тот ударил его и скрылся так поспешно. Ей тут же стало стыдно за подозрение. Нет, не такой человек Владимир Иванович!
На третий день соседка Аксана сказала:
— Что ты, глупая, мучаешь сама себя? Иди к нему. Помиритесь. Мало ли я лаялась со своим? Поверь моему слову, он так же мучается.
«Иди» — слово это как бы разбудило Сашу.
— Я знаю, — сказала она Поле и Данику, когда соседка ушла, — где его искать. Он заходил к Ане. Я должна туда пойти.
Поля едва удержала сестру, чтоб та не кинулась на ночь глядя, — так Саша убедила себя, что только там можно напасть на Петин след.
На рассвете Саша ушла. Документы у нее были — часто ходила в город по заданию организации. За это время она привыкла к немцам и давно уже не испытывала такого страха, как в начале войны. Однажды в Гомеле ее задержали, отвели в комендатуру, и она отвечала на все вопросы смело, находчиво, и все обошлось благополучно.
Но, дойдя до того места в междуречье, где их с Аней хотели расстрелять парашютисты, Саша снова почувствовала страх. И, странное дело, он больше не оставлял ее ни в лесу, ни в поле, ни даже в деревне, через которую она проходила. Это был даже не страх, а предчувствие чего-то недоброго. Она боялась встречи с немцами. И столкнулась с ними на берегу Днепра. Они выскочили из кустов, человек восемь, окружили и направили автоматы на безоружную женщину.
У Саши екнуло сердце.
Немцы что-то злобно говорили про партизан, глядели волком, вырвали из рук узелок и держали его с опаской — не мина ли? Один больно толкнул автоматом в плечо. Наконец посадили в лодку и под конвоем повезли в местечко.
В лодке Саша с облегчением вздохнула: плыли туда, где многие ее знают. Вспомнила то время, когда приходила сюда с Петей, и даже залюбовалась знакомой днепровской ширью, забыла про страх. Только когда увидела, что лодка пристает у больницы, сердце ее снова забилось.
Поднялись по узкой тропинке на кручу, и первое, что бросилось в глаза — свежее пожарище на том месте, где стояла школа. Сиротливо и страшно, как привидения, возвышались белые печи и обгоревшие черные тополя. А больница цела, все три дома.
Сашу повели в главный корпус, где она лежала, когда родила Ленку.
— Партизан! — сказал один из конвойных часовому у больницы.
— О-о! — удивился тот и направил на нее автомат.
И вдруг Саша увидела Марию Сергеевну. Она вышла из амбулатории в белом халате, в косынке с красным крестом. Такая же, как год назад, разве что немного постарела. Саша крикнула:
— Мария Сергеевна!
Та глянула и сразу узнала:
— Саша! Друг мой!
Устремилась к ней, но часовой остановил движением автомата.
— Мария Сергеевна! Я шла к вам, к Ане, навестить, а они задержали… Налетели на том берегу, как бог знает на кого… Скажите им.
На крыльцо вышел молодой красивый офицер.
— Вас ист хир?[11]
Конвойные вытянулись и стали докладывать. Офицер отрывисто и сердито что-то спросил. Конвойные растерялись и начали оправдываться, перебивая друг друга. Офицер прикрикнул на них. Тогда к нему обратилась Мария Сергеевна:
— Герр обер-лейтенант! — и заговорила по-немецки быстро и горячо.
Он слушал молча, почтительно склонив голову. Саша понимала, о чем она говорит, по выражению ее лица, по жестам. Да и немецкие слова, которые она учила в школе и которые часто слышала за время оккупации, в устах Марии Сергеевны были куда понятнее, чем у немцев.
Офицер показал на ее узелок. Солдат положил его на скамью. Развязал.
Обер-лейтенант спустился с крыльца, достал из кармана брюк маленький блестящий ножичек, взял хлеб и стал отрезать от него тонкие ломтики. Один за другим они падали на песок дорожки.
Саше стало больно и обидно за пренебрежение к хлебу, который они добывали потом и кровью. Видно, Мария Сергеевна прочитала это на ее лице, потому что сказала офицеру:
— Герр фон Штумме, по русскому обычаю хлеб нельзя бросать на землю.
Он удивленно посмотрел на нее, смешно вытаращил свои и без того большие, по-детски светлые глаза. Врач развела руками.
— Народный обычай, его надо уважать.
Офицер приказал солдату поднять хлеб. Тот собрал ломтики, небрежно обтер о рукав мундира и положил на платок, бросив злобный взгляд на Сашу. Обер-лейтенант осторожно разрезал каждое яблоко, но уже не кинул дольки на землю, а положил обратно. Потом пальцем поковырялся в соли.