Малышка, стоя посреди комнаты и обхватив кружку обеими руками, жадно пила, струйки текли по подбородку на платье.
Саша словно не видела мужа, как будто его и не было.
— Давай ужинать и мы, Сашенька.
Она не ответила.
Сначала он растерянно притих. Но тут же в нем поднялось возмущение: что за дурная привычка вот так молчать? Больно тебе — скажи, закричи! Я — здесь, я — вот он! И понимаю, вижу каждое движение твоей души.
Должно быть, Саша почуяла бурю, потому что вдруг приблизилась к нему и сказала почти шепотом, но тем шепотом, что громче любого крика:
— Ну, дорогой муженек, я думала, что ты по молодости и глупости нашкодил, как кот. Поверила, что и правда это был единственный раз… А ты — вон что… Ты… ты, — она задыхалась, — ты и потом нашел ее… — Она круто повернулась, схватила с кровати платье, вынула из кармана измятый конверт. — На, от твоей пепеже. Читай! Радуйся! Она мужа бросает! Не к тебе ли собирается приехать?
Петро взял конверт, ничего не понимая, не догадываясь даже, о чем идет речь. И почерк ему ничего не сказал. Посмотрел на подпись. Тоня! Откуда она взялась? Как узнала его адрес? А-а, на конверте адрес его родителей. Письмо сюда прислали они. Обратный адрес: знакомый номер полевой почты — зенитный полк, где он начинал службу и войну. Только тогда это был отдельный дивизион, а теперь — полк.
Там, в полку, адрес его родителей мог сохраниться в делах, в полевых сумках или в памяти его бывших сослуживцев.
Он наскоро в полумраке пробежал глазами короткое письмо. Ничего особенного, даже никакого упоминания об их отношениях. Что же могло так задеть Сашу? Это: «Со Степаном у меня ничего не выйдет. Брошу я его. Оформляю увольнение, уеду к маме»? Ага, вот что: «Теперь я часто думаю (и ему говорю): не зря ты дал ему по морде. И слова твои вспоминаю, те, что ты сказал в госпитале, в Ландсберге». Да, только это. Когда-то, еще в партизанском госпитале, он, расчувствовавшись, чистосердечно признался в своей случайной связи с Тоней. Саша слова ему не сказала, раненому. Но он видел, что ей больно. Помнит, как вдруг изменилось ее лицо, глаза, как закусила она губу и какой стала потом — как бы отдалилась от него, — заботливая милосердная сестра, не более. Только добрая, умная Мария Сергеевна, врач отряда, помирила их. И Ленка связывала. Он тогда испугался, что может потерять ее. А когда снова пошел на фронт, боязнь эта превратилась в страх. Саша подогревала этот страх своими письмами. Как бы между прочим напишет: один раз о том, что заезжал к ней Владимир Лялькевич, другой — что в деревне, где она теперь работает, разместилась воинская часть и много молодых офицеров, третий — что к хозяйке, у которой она квартирует, приехал на побывку сын-капитан…
Только вернувшись из армии, Петро узнал, что сообщения эти были местью ему, может быть не очень остроумной и уместной, но иначе их назвать нельзя. Воинская часть в Грибовке не стояла. На квартире Саша жила у жены Панаса Громыки. Правда была только про Лялькевича. Он был вторым секретарем райкома партии и, разумеется, мог приезжать. Но Петро уже тогда, в партизанах, излечился от ревности к нему.
Страх потерять ее, конечно, прошел, когда он вернулся. Саша — его жена навеки, на всю жизнь, ничто больше не может их разлучить! Но боязнь, как бы она снова не отдалилась, помешала ему признаться, что он встретился с Тоней еще раз, в Германии. Боялся: не поверит Саша, что в огромном человеческом муравейнике, разворошенном войной, можно, расставшись где-то в Мурманске, совершенно случайно встретиться под Берлином. Правда, на войне бывали и еще более невероятные встречи! Чего только там не бывало! Однако захотела бы Саша понять? Скорее всего могла бы подумать, что они искали этой встречи.
Бывает ложь во спасение. И бывает правда, которую лучше утаить. Однако нет. Нет, видно, такой правды. Недаром гласит старая мудрость: нет ничего тайного, что не стало бы явным. И это относится ко всему: к политике, к дипломатии, к войне и к жизни двух людей. Лучшая семейная дипломатия — это дипломатия полного взаимного доверия и абсолютной откровенности. Жаль, что многие из нас приходят к этому выводу слишком поздно.
Растерянный Петро несмело шагнул к жене:
— Сашенька! Я все объясню. Выслушай только спокойно… Зачем усложнять и без того нелегкую нашу жизнь?..
— Не надо мне никаких объяснений. Хватит с меня твоих сказок. Сочинять ты умеешь. — Это она сказала тихо, усталым голосом. Но когда Петро, обнадеженный, хотел взять ее за руку, резко отшатнулась и гневно крикнула: — Не прикасайся! Я ненавижу тебя!
Ленка обняла ее колени, захныкала:
— Мама! Не лугайся. Я боюсь.
Саша схватила дочку на руки, прижала к груди, будто ей грозила опасность.
— Не бойся, моя маленькая. Я не буду. Зачем ругаться? Мы с тобой никогда не ругались. Ни с кем. Только с немцами. И мы будем жить с тобой, и никто…
— И папа с нами. Да, мамочка?
Саша осеклась, будто язык прикусила, — больше ни слова. В предвечерних сумерках помыла девочке ручки и ножки и, не поужинав, легла с ней на узкой кровати, где, когда оставили печку, спали они вдвоем с Петром. Дочку укладывали на лежанке.
Петро понял, что сейчас объясняться нет смысла, и ничем не нарушил молчания. Было до отчаяния обидно. С каким чувством он нес эту картошку, с какой любовью готовил ужин — и вот тебе, пожалуйста. Дурацкое и совершенно ненужное письмо испортило настроение, отравило вечер, который мог бы стать счастливым. Не так уж много нужно для счастья: любовь, доверие, накормленный ребенок… ну, и там чугунок этой самой картошки. Нет одного звена — цепь разорвана.
Петру жалко было себя, а еще больше ее, Сашу.
С восьми утра до двенадцати она принимала в амбулатории, а потом дотемна ходила по больным. Инвалиды, дети…
Он не решился даже зажечь лампу. Сидел на табурете у стола. Стемнело. Стихли голоса детей на улице и у речки. Утих ветер. Все затихло… Когда люди научатся делать фонограмму — или как ее назовут? — мышления, раздумий, их очень удивит форма кривой. Она будет не только изломанной, с падениями, с взлетами, она будет извилистой, как сказочный лабиринт, как путаный моток ниток или что-нибудь еще более сложное. Ее нелегко будет расшифровать, эту мыслеграмму… Мысли Петра перескакивали от Саши к Громыке, с прошлого в сегодняшний день и даже залетали в завтрашний: от Тони — к бог знает кому, иной раз к совсем случайным людям.
«Как ее фамилия теперь — Ромашева или Кидала? На конверте не пишет. Я не успел тогда даже спросить…»
…Было это ровно год назад. В начале апреля. Не в этот ли самый день?
Дивизию их на плацдарме за Одером сменил танковый корпус, срочно переброшенный из Восточной Пруссии, где война была закончена. Маршал Жуков собирал мощный бронированный кулак для удара на Берлин. Дивизию, которая понесла на плацдарме большие потери, особенно от проклятых Фау-2, как бы отводили в резерв, на отдых в ближний тыл, за какие-нибудь сорок километров от фронта, в город Ландсберг на Варте. Но зенитный дивизион не отдыхал. Он занял боевые позиции, чтоб охранять отдых измученных пехотинцев. Командный пункт дивизиона разместился на самом берегу реки, заняв здание какого-то яхтклуба и соседнюю кирку под наблюдательный пункт.
Метрах в трехстах, не более, вверх по реке скалами из бетона и ребрами железных ферм торчали из воды руины взорванного моста. От этого широкого, построенного на века городского моста остался один пролет у противоположного берега, да и тот держался на сильно покалеченном быке. И однако какой-то умник командир не нашел лучше места, чтоб расположить взвод батареи МЗА — поставил его на этом пролете. Три «сорокапятки» своими опущенными книзу длинными тонкими дулами нюхали речную прохладу. Над ними были растянуты камуфляжные сетки. Но все равно взвод как на ладони. Издалека можно было пересчитать всю прислугу, которая на три четверти состояла из девчат. На берег, где разместился КП их дивизиона, долетали звонкие голоса, смех. А немного пониже КП над рекой возвышались нетронутые фермы железнодорожного моста. Там непрерывно гремели проходящие эшелоны.
Оказавшись на берегу, Петро, всего-навсего старшина по званию, комсорг дивизиона, мигом оценил обстановку, выражаясь военным языком.
Немцы огрызаются с воздуха уже редко. Однако все же огрызаются. И если они налетят на этот городок, то, конечно, главная их цель — железнодорожный мост. Петро знал, как нелегко попасть в мост. Откуда бы они ни заходили, со стороны железнодорожного полотна или по реке, будет перелет или недолет, бомбы лягут справа или слева. Но он был свидетелем не одного случая, когда эти «шальные бомбы» находили совсем неожиданную цель.
Короче говоря, его обеспокоила судьба девичьего взвода. Командир МЗА, погнавшись за наилучшими «углами обзора», поставил своих людей на верную гибель. Даже если не будет прямого попадания, близкий разрыв разрушит и так перекошенный бык и люди окажутся в воде. Да просто взрывная волна — разрыв бомбы на площади перед мостом — может смести людей в бурливый весенний поток. А сколько из них умеет как следует плавать? Если б на мосту были одни мужчины, может быть, он не так бы тревожился. Где на войне не подстерегает опасность? Но у него было твердое убеждение, что не женское это дело — воевать. Беда заставила. Однако же можно расположить этих солдат в юбках в таком месте, где в случае чего будет меньше жертв. А тем более сейчас, когда уже ясно виден конец бойни.
Петро пошел к командиру своего дивизиона, капитану Криворотько.
— Товарищ капитан, у нас уже есть связь с соседями?
— С этими, с ПВО? — Фронтовики, даже зенитчики, относились к войскам тыловой противовоздушной обороны с некоторым пренебрежением и иронией. — Скоро будет. Тянут связисты.
— Позвоните вы им, скажите, что батарея на мосту поставлена под первую бомбу. Чем они там думают?
Капитан из окна второго этажа посмотрел на злосчастный мост, покачал головой, усмехнулся в свои запорожские усы.
— Да, какой-то дурак выставил, как блоху на пуп. Шуганет — что корова языком слизала. — И, большой любитель поговорить о женщинах, о любовных делах, зная идеалистические взгляды Петра на сей предмет, командир зажмурился, как кот, и чертики запрыгали у него в глазах. — Хлопочешь о девушках, старшина? Хватит их на нашу долю. Глядишь, после войны по три на одного будет. Попросят Калинина принять закон о полигамии, — капитан любил умные слова, — не оберемся тогда хлопот! Заклюют они нас. — Он рассмеялся, но, должно быть почувствовав, что Петру не до шуток, серьезно пообещ