Тревожное счастье — страница 88 из 106

Когда перекур кончился, Осадчий сказал:

— Считаю так, хлопцы! Нам тут делать нечего. Начальство само разберется. Оно газеты читает…

— О! — вспомнил Рыгор Прищепа и обратился к Петру: — Что мы у тебя, парторг, хотели спросить, — и достал из кармана газету, сложенную во много раз — как на цигарки. — Объясни ты нам, грешным, вот эту заметку.

Информация — несколько строк, помещенных где-то на четвертой полосе, — оказалась на первой страничке газетной книжечки. Это было сообщение о том, что СССР в течение апреля, мая и июня поставит Франции 400 тысяч тонн пшеницы и 100 тысяч тонн ячменя. Петро прочитал это еще вчера и тоже задумался, потому что понял, что это из тех заметок, которым в газетах отводят мало места, но которые много места занимают в головах людей.

Знал: на первом же собрании, при первой же беседе колхозники спросят его об этом. Он готовился к ответу. И все-таки вопрос застиг его, можно сказать, врасплох. Он ожидал, что разговор возникнет, когда они будут делить свои две тонны ячменя. Тогда он узнал бы, что думают товарищи, и проверил бы свой ответ. Однако из актива никто о заметке не вспомнил. Не читали или позабыли? А вот инвалиды не забыли. Ждут, что он ответит. Смолкли.

— Что мы, такие богатые? Своих накормили досыта?

— Нет. Никто не говорит, что мы богаты. После такой войны… такой разрухи. Не легкая весна и у нас. Вот… по килограмму раздаем. Но потому, что знаем, что такое голод, потому и делимся последним куском.

— Ничего себе кусочек! — хмыкнул Вася Низовец.

Петро с еще большим жаром стал доказывать:

— Все мы были на фронте. Кто — в партизанах. Кому из нас не приходилось делиться с товарищем последним сухарем! Франция — наш союзник, вся была под властью фашистских оккупантов… Народ голодает…

Но в какое-то мгновение он ощутил, что слова не имеют под собой твердой почвы — внутренней убежденности. Слова эти хоть и простые, но какие-то легковесные, а потому явно не западают в сердца людей, а повисают в воздухе, как вот этот табачный дым. Иногда даже шум и смех слушателей не сбивают, не приводят в замешательство оратора. Это бывает тогда, когда человек сам твердо убежден в том, в чем хочет убедить других. А случается, что сбить, спутать может вот такое спокойное внимание с чуть заметными усмешками: мол, давай, городи, мы понимаем — тебе иначе нельзя.

Такие скрытые ухмылки увидел Петро на лицах инвалидов и занервничал. Почти крикнул:

— А голодным мы всегда поможем! Мы — гуманисты!

— Во Франции голодают? — с удивлением спросил Прищепа. — Где вы, парторг, вычитали, что там голод? Мы тоже газеты читаем. Да и сами свет повидали… Андрей вот, — показал он на одного из своих товарищей — высокого белокурого парня с глубоким шрамом на лбу, в штатском костюме; человек этот за все время не промолвил ни слова. Петро впервые его видел, никогда раньше с этой компанией он не появлялся. — Полгода, может, как вернулся оттуда, из Франции. Партизанил вместе с французами. Он вам расскажет, как они там… голодают. Расскажи, Андрей…

Петро слышал от Саши, да и от других, что есть в Понизовье инвалид Андрей Запечка, который, бежав из немецкого плена, стал французским партизаном, вернулся с их орденом, справками. Давно хотелось встретиться с этим человеком. Петро даже собирался пригласить его в школу — пусть расскажет детям о Франции, о Сопротивлении. Но все как-то не случалось познакомиться. И вот — познакомились. Запечка покраснел как девушка от обращенного на него всеобщего внимания.

— А что рассказывать? По-разному и там живут. Буржуи, гады, так они и при бошах… немцах, значит, роскошничали. А рабочему человеку туго приходилось. Однако разрухи у них такой нет. Не разбито столько, не сожжено. А когда все целое, так, сами понимаете, легче как-то перевернуться… — развел руками и виновато улыбнулся, как бы извиняясь, что не умеет он рассказывать. Видно было, что человек и вправду не слишком разговорчив, может быть, и не от природы, — жизнь научила.

— Понравились вам французы? — спросил Петро с любопытством.

— Так разные ведь они… Партизаны — хлопцы свойские… Коммунисты некоторые из них.

— Если мы вас пригласим в школу — расскажете?

— О чем?

— Ну, о Франции. Как партизанили там…

Запечка растерялся:

— Нет… У меня всего шесть классов.

— У вас теперь университет. Академия. Столько пережить и увидеть!

И вот тут Громыка неожиданно и слишком уж решительно, даже сердито, прервал их разговор:

— «Кончай ночевать», как сказал казах. Давайте работать! Некогда переливать из пустого в порожнее. Сеять надо! Занимаемся черт знает чем!..

— Да, братки, пошли. Не будем мешать! — поддержал его Осадчий и первый направился к двери, но у порога бросил: — Не забывайте нас, обиженных богом.

— Не забудем, — бодро и весело заверил Бобков.

Петро молчал. Нельзя сказать, что выходка Громыки его обидела. Однако все-таки неприятно задела самолюбие. Обычно Панас слушал его так уважительно. А тут, при людях, по сути накричал, как на мальчишку. Почему? Что ему не понравилось?

V

…Явилась женщина, прекрасная, как богиня. В сказочном одеянии — длинном до пят, пурпурного бархата. И села она рядом с ним за парту, залитую чернилами. Петро испугался, что испачкает она свой наряд. Хотел было сказать об этом. Но тут же понял, что обратить ее внимание на эти парты — показать свою невоспитанность, бестактность. Это можно сказать любой женщине, только не ей… Одно прикосновение ее одежды, мягкой, как гагачий пух, жаркое дыхание — опьянили его. Закружилась голова. Он растерялся и смутился, как мальчик. Но она ласково прошептала:

«Обними меня».

И он обнял ее с душевным трепетом и страхом, — вдруг увидит Саша? Но не Саша углядела его грех. Неведомо откуда появился Атрощенко с одним огромным, как у циклопа, глазом и, указывая на них неестественно длинным пальцем, злобно захохотал:

«Ага, праведник! Теперь я тебя поймал. Меня ты за Гашу „песочил“ на партсобрании, а сам во с какой кралей целуешься! Завтра будешь на бюро райкома».

Но в этот миг Петро догадался, кто она, и с упреком сказал Атрощенко:

«Дурень, это — богиня Афродита. За богинь на бюро не вызывают».

Атрощенко так застыдился своего невежества, что сразу принял обыкновенный человеческий вид, даже показалось, что не протез у него в правой глазнице под обгорелой бровью, а живой глаз, и не такой хитрый, как тот, единственный, здоровый, не глаз насмешника и матерщинника, а добрый, чистый как у ребенка.

«Ага, хоть раз ты сел в лужу», — с радостью подумал Петро, глядя, с какой почтительностью, спиной, отступает от богини председатель сельпо. Но, оглянувшись, Петро увидел вдалеке, в сумрачном огромном зале, под мраморными колоннами, Панаса Громыку. Прежде всего подумал о колоннах — какой орден: ионический, коринфский? Попытался вспомнить, какая разница между этими орденами? В форме капители. Но капители тонут во мраке. Да и Громыка не дает сосредоточиться, подумать — смотрит скептически, насмешливо, укоризненно качает головой. Открывает рот, и голос его разносится эхом, летит со всех сторон:

«Наивен ты, как дитя. Вовсе это не Афродита. Это — Ехидна. И она тебя подведет под монастырь, помяни мое слово. Бабы, брат, они все такие — хитрые, как черти».

А богиня засмеялась смехом Марии Антоновны, их учительницы, самой языкастой. И поцеловала его в щеку, да не горячими и ароматными женскими губами, а какими-то деревянными, твердыми — даже больно стало.


Открытая страница «Мифов древней Греции» была смята и смочена слюной. Край книги оставил рубец на щеке.

Петро растер щеку, разгладил страницу, убавил огонь в лампе, стоявшей тут же на столе среди книг. Вот так, заснув над книгой (а это уже не в первый раз), он когда-нибудь опрокинет лампу и устроит пожар. Надо вешать на стену. Но тогда нечем заслонить свет, и он будет мешать Саше и Ленке. Подумал о жене, дочке — и только тогда в голове прояснилось. Петро вспомнил свой странный сон и не мог удержаться от смеха. Особенно смешно было, как Атрощенко отступал от богини. И еще — «за богинь на бюро не вызывают».

«Каждая из вас бывает богиней», — подумал он о женщинах и тут же — о Саше. Поднялся, подошел к кровати, где спала жена. Ее голая рука лежала поверх одеяла. Захотелось поцеловать и эту руку и припухлые, как у ребенка, губы. Но жаль тревожить Сашин сон: за день она столько набегалась!

На цыпочках прошел в угол, к двери. Чтоб не плескать, намочил в ведре край полотенца, обтер лицо, глаза. И — снова за стол, за книгу.

Их не так просто запомнить, всех этих богов, богинь, героев. Нет памяти на имена, названия, даты. Для историка это верный провал на экзаменах. Он не раз задумывался, стараясь понять, почему его, техника-дорожника, потянуло к истории. Ведь не одни внешние обстоятельства тому причиной, не только то, что он приехал сюда, в село, где у Саши был уже какой-то обжитой угол и ему предложили работу в школе. Нет. Это стремление возникло еще там, в армии, в Германии. Иначе почему из тысячи книг он выбрал именно эти, по большей части исторические?

Петро любовно выровнял высокую стопку книг, заслонявшую кровать от света. За зиму он привязался к книгам, как к людям, раньше он не испытывал к ним таких чувств.

Блюститель порядка Булатов недвусмысленно дал понять, что книги следует вернуть институту, штамп которого стоит на них. Но жаль было возвращать свое единственное богатство, единственный «трофей». Припомнилось, как вез их, с какими приключениями.

Демобилизовался он в Познани, там после победы был расквартирован их дивизион. Уволенных отправляли по очереди, сразу невозможно было получить столько вагонов. Из их зенитного дивизиона демобилизовалось человек сто. Провели прощальный митинг, произнесли много хороших слов — и наказы, и обещания. А вагонов нет. День, два, три… Уволенные, выйдя из-под власти командиров, доставали у поляков спирт, самогон, напивались, оказывали дурное влияние на тех, кому надлежало служить дальше. Капитан Криворотько до хрипоты ругался с интендант