ы домой, пешком пошла бы. А вот прилетела — и тут для меня нет радости… Виноватая, — девушка не всхлипнула, у нее словно перехватило дыхание, и она захлебнулась, закашлялась.
— Не надо, Оля, — снова теми же словами старался успокоить ее Петя; слова немудреные, но говорил их вчерашний солдат с такой нежностью, что Шапетович даже растрогался. На девушку они, очевидно, действовали магически. Она сразу же гордо подняла голову.
— Как это нет радости? — сурово, словно был им отцом, спросил Петро. — А то, что вы полюбили друг друга, разве не радость? По-моему, это величайшая радость, какая дается человеку в жизни. Если есть любовь и доверие, ничто не может помешать. Ты веришь ей, Овчаров?
— Как самому себе, Петро Андреевич.
— Что ж вам еще надобно? Выбросьте из головы, что его или вас кто-нибудь чем-то попрекнет. Чем? Глупости! У миллионов людей такая же судьба. Женитесь. Давайте я буду сватом, дружкой? Кем хотите.
— Вы, верно, сами много пережили, что такой добрый, — раздумчиво сказала девушка.
— Я пережил то, что все пережили, — войну. Добрее от этого я вряд ли стал. А вот я читал у одного поэта: за пять военных лет мы все постарели на двадцать. Правильно сказано.
— Вот почему нам тяжело, — вздохнула Ольга.
— Почему? — не понял Овчаров.
— Что в двадцать три года мы старики.
— Ну-у, старуха! Прямо бабушка! — пошутил он и рассмеялся.
А Петро подумал, что этот парень, его ровесник, не чувствует себя старше своих лет. Ему повезло. Или, может, ему отпущен больший запас молодости? А вот Ольга, она это чувствует, потому по-матерински думает не только о себе, но и о том, кого полюбила, о его жизни, будущности — чтоб он ничем не запятнал себя. Он, Шапетович, тоже много старше своих лет. И ответственность на себя взял не по годам, а это требует не только соответствующего поведения — опять-таки не по годам, но и совсем иного строя мыслей. Вот каких советов у него просят — словно у мудрого старца. И он должен давать их с мудростью, которой неоткуда еще взяться.
— А вы верните ее, украденную войной молодость. Я стараюсь вернуть. Работой. Любовью. Учебой, — сказал и тутже подумал: «А верну ли? Не изрекаю ли я газетно-казенные истины? Интересно, что об этом думает Саша? Мы почему-то ни разу с ней не говорили о том, какими мы были до войны и какими стали теперь. Должно быть, Саша считает это естественным, что мы стали другими».
Ольга словно не слышала, заговорила опять о своем:
— Я Пете говорю: зачем ему спешить с женитьбой? Ему учиться надо. Поехал бы на какие-нибудь курсы, теперь в каждой газете объявления…
— А мать? — напомнил хлопец жестко.
— За матерью я пригляжу. Можешь на меня положиться!
— Станете невесткой и — приглядывайте, ему спокойней будет.
— Да не поедет он никуда, если женится. Ведь я знаю. Так и останется в колхозе. А кем он в этом колхозе будет?
«Вот у тебя какие расчеты! — с недобрым чувством подумал Шапетович. — Так бы сразу и говорила, а не кивала на себя». Однако, здраво рассудив, разве попрекнешь ее? Может быть, она и хитрит немножко, но хитрость эта от чистого сердца и впрямь самоотверженная. Боится она, что женитьба и ее, его жены, репутация помешают Овчарову «выбиться в люди». Готова взять заботу о его матери и ждать, пока он будет учиться. Пройдет время, забудется прошлое, заслужит она снова в деревне добрую славу — усердная работница и верная невеста… Оценит это он, получивший образование Петя, — ее счастье. Не оценит, другую найдет, — значит, «не судьба», как говорят. Что ж ты ей ставишь в укор? Ага, отношение к колхозу. Конечно, это его долг — давать отпор таким настроениям. Но те слова, которые он со всей искренностью и горячностью сказал бы в любом другом случае, не годились здесь, в залитом лунным светом парке, перед этими двумя влюбленными. Неуместны они перед их человеческой драмой, да и настроение у него не то. Поэтому сказал почти официально:
— Поработает вот так, как сейчас работает, лето в колхозе, осенью мы сами его пошлем в областную партшколу. Мы уже говорили с Панасом Остаповичем.
Ольга тайком вздохнула.
Шапетович понял: о партшколе они знают, — наверно, сказал Громыка, потому Ольга и боится, что женитьба на ней может помешать Пете. Какая безжалостно-суровая предусмотрительность! Правду она сказала: потому нам трудно, что в свои двадцать три — двадцать пять лет мы смотрим на жизнь как старики.
У дома Петро увидел белую фигуру. Узнал издалека — Саша. Она стояла, закутавшись в медицинский халат, прислонившись к кирпичному, щербатому, выветрившемуся за многие десятилетия столбу. Петро бросился к ней бегом:
— Ты что?
— Где ты был?
Он обнял жену.
— Я гулял.
— А я проснулась от какого-то кошмара. Лампа горит, а тебя нет. Хотя бы лампу потушил, пожар устроишь. Что снилось — не помню, сердце и сейчас еще вот как бьется, посмотри.
Петро положил руку ей на грудь — послушать сердце. Саша стремительно, в каком-то горячем порыве, обхватила его шею, поцеловала.
— Ты вся холодная. И дрожишь, — сказал Петро, уводя ее в дом…
…Он лежал рядом с ней счастливый, умиротворенный… Сказал, как говорил в такие минуты тысячу раз:
— Я люблю тебя.
— И я люблю тебя, хотя ты удираешь посреди ночи. — Саша засмеялась, пальцы ее нежно гладили его плечо.
— Я уснул над своими мифами.
— Уж не приснилась ли тебе богиня?
Петро засмеялся:
— Ты угадала. Снилось, что меня обнимает сама Афродита. Атрощенко пригрозил, что заявит в райком. И знаешь, что я ответил? Смех! «За богинь на бюро не вызывают».
— У вас и за обыкновенных баб не очень-то вызывают, — усмехнулась она. — Уж не поджидала ли она тебя в парке, твоя богиня?
— Ты — злюка. Скоро к снам начнешь ревновать. За что я люблю тебя, такую?
— За что я люблю тебя? — а пальцы нежно коснулись его плеча.
Немного спустя он спросил:
— Ты считаешь — меня не за что любить?
— Иной раз — не за что.
— Любят человека, а не его поступки. А человек не ангел. Он не может всегда быть розовеньким.
— Человек всегда должен быть человеком.
— Ух, какая глубокая философия!
— Спи, — Саша ласково провела рукой по его щеке.
Обычно он скоро засыпал, вот так, припав щекой к горячему плечу жены. Но сегодня не спалось. Почему-то снова перед глазами встал Андрей Запечка, как живой укор его покою и счастью. А потом Ольга, с ее настороженностью, самоотверженным расчетом и жаждой услышать доброе слово успокоения.
— Ты упрекаешь нас в нечуткости к людям. Считаешь, что у тебя одной сердце за них болит. А сама?.. За что ты невзлюбила эту несчастную Ольгу? Она видит это, переживает…
— Уж не она ли та богиня, к которой ты бегал среди ночи? — Голос сразу стал язвительным.
— Я встретил их с Овчаровым. Он хочет, чтоб они поженились. А она боится, как бы его потом не попрекнули…
— Не зря, видно, боится.
— Ты жестокая. Неужели ты в самом деле считаешь, что все, кто был там, вели себя… так, как ты думаешь…
— Не все уезжали по доброй воле.
— А ты знаешь, почему она поехала?
— Знаю.
— Она спасала подругу.
— От чего?
— Как — от чего?
— Сперва крутили с партизанами, а потом нашли ход, чтоб и одной и другой было хорошо.
— Уж куда как хорошо им было!
— А то, скажешь, она горе мыкала, Ольга твоя! Приехала сытая, расфуфыренная. Воз тряпок привезла…
— Нельзя так, Сашок. Ты видишь только внешнюю сторону. Жизнь есть жизнь. Она не останавливается. И живой думает о живом.
— Ох, как ты умеешь защищать их, таких!.. «Жизнь есть жизнь», — сказала тихо, но со злостью. — А что бы ты запел, если б я?.. Я, может, больше, чем кто другой, могла б… чтоб жизнь не останавливалась… А я остановила ее!
Задетый очередным напоминанием о его «грехе», обиженный недоверием — сколько можно попрекать? — Петро решил отплатить:
— Ты говоришь так, будто жалеешь, что не поступила, как некоторые другие…
Саша ответила не сразу. Но по дыханию ее Петро понимал, что пауза — опасная. Съежился в ожидании.
— А что ты думаешь? И жалею!
Как пощечину дала. И резко повернулась к нему спиной, натянула на голову одеяло.
Не в первый уже это раз — внезапные переходы от горячих признаний и душевной близости к упрекам и даже ссоре. Он уже знал, что лучше всего в такую минуту смолчать. Смолчал. Но все-таки было обидно. Неужто она не видит, как он любит? Неужто не верит? Почему она стала такой? До войны, в ранней юности, в ней и следа не было этой бабьей ревности. Наоборот, она подсмеивалась иногда над ним, называла ревность пережитком, которого интеллигентный человек должен стыдиться. Почему же ей теперь не стыдно? Мы стали старше, а с возрастом приходит мудрость и покой. Саша ведь умная и выдержанная во всем, кроме этого своего чувства. Сказать ей спокойно об этом? Попробовать помириться?..
Нет, сегодня он не хочет так скоро мириться. Пусть видит, что он обижен.
Петро повернулся к ней спиной.
Месяц светил в окно. На полу лежали светлые прямоугольники — два у самой кровати и два ближе к окну, а между ними черно: середина рамы забита фанерой. Под печью ведет свою тоскливую песенку сверчок. Его, привыкнув, не слышишь, когда засыпаешь со спокойной душой, всем довольный. А сейчас он раздражает, когда такое вот настроение и не спится. Заговорила спросонок дочурка. Ребенок напомнил о себе — сразу как-то стало легче и светлее.
Внезапно похолодало, как это часто бывает весной. После почти летнего тепла, державшегося еще вчера, — совсем осенняя слякоть. Дождь, который налетел полосами, в течение дня несколько раз переходил в снег.
Петро пораньше протопил печку, наварил супу — не из великой любви к этой снеди, из экономии: пять мелких картофелин, кусочек масла, которое Саша купила для Ленки. А суп — слюнки текут от одного запаха.
Ждал Сашу. Где она ходит в такое ненастье? Больные — страшные эгоисты, думают только о себе, фельдшерица для них — не знающая остановки и устали машина, ее можно вызвать в любой час дня и ночи, оторвать от домашних дел, от ребенка, от мужа. Петро уже однажды запротестовал, потребовал, чтоб Саша приучала людей к порядку: «Ведь ты же не скорая помощь».