Она повесила на дверях медпункта объявление: часы амбулаторного приема, часы посещения больных на дому. Но это ей нисколько не помогло. Не может она не пойти к больному, в особенности если вызывают к ребенку. А детей болеет много, даже больше, чем зимой. Ослабевшие, босые, раздетые, они легко простужаются на обманчиво-теплом весеннем ветру. В Понизовье вспыхнула дифтерия. Саша трое суток не возвращалась домой — работала с эпидемгруппой. И теперь еще дрожит за Ленку. Все, в чем посещает больных, снимает в медпункте.
Несмотря на жидкий суп и дурную погоду, настроение у Петра отличное. Не надо никуда идти, ни на какие собрания, а впереди еще добрых пять часов тихого вечера: можно спокойно почитать, поговорить с Сашей, позабавиться выдумками и бесконечными «почему» дочурки. Особенно приятна мысль, что будет время заняться историей. Он сам диву дается, откуда у него вдруг такая любовь к этой науке. Читает «Историю древней Греции», как увлекательный роман. А того времени, когда можно взяться за книгу, ждет с не меньшим нетерпением, чем когда-то свидания с Сашей. Прямо смешно. Саша не на шутку начинает ревновать его к мифическим богам и героям. Во всяком случае, сон, где его обнимала Афродита за три дня припомнила несколько раз, правда со смехом, но иногда довольно язвительным.
Петро, как обычно, узнал жену по стуку ее сбитых каблуков по цементному полу коридора. И Ленка узнала. Бросилась к двери:
— Мама!
Саша услышала ее, сказала из коридора:
— Ленок, маленькая моя, отойди от двери, я холодная и мокрая. Петя! Возьми ребенка!
Петро посадил малышку на теплую лежанку.
— Не хочу! К маме хочу!
— Нацелуешься еще со своей мамой. Счастье такое!
— Ты — бог!
Несколько дней назад у дочки появилось это неожиданное бранное слово — конечно, от маминых насмешек над его богами. Они от души посмеялись. Петру хотелось, чтоб девочка поняла, что это шутка. Сказал:
— А мама — богиня.
Ленка упорно не соглашалась, злилась:
— Нет! Ты — бог! А мама — моя мама.
Саша стояла у порога, осторожно снимая с себя мокрую клеенку, которой прикрывалась от дождя, и смеялась:
— Ну что, Аполлон, приготовил амброзию?
— Ага. О, если б ты, великая Гера, мудрейшая из богинь…
— Ты — бог! — закричала сердито Ленка. — Мама — докталка.
— …догадалась принести каплю нектара, жизнь была бы лучше, чем на Олимпе.
— У тебя есть шанс отведать этого нектара. — Она подошла ближе, заправляя под косынку мокрые пряди волос, и, глядя в упор добрыми ласковыми глазами, сказала: — Петя! Там, в сельсовете, устраивается на ночлег Владимир Иванович… Лялькевич. Неловко, знаешь, чтоб наш партизанский товарищ спал на столах. Иди пригласи…
На какой-то миг, впервые с того августовского утра сорок второго года, в нем шевельнулась ревность.
Саша в одном была молодец: как бы они не поссорились, никогда долго не дулась, не то что некоторые жены — по две недели не разговаривают. Злости и обиды у нее хватало не больше чем на полсуток. Эта ее черта приучила Петра тоже быстро забывать все обиды. Забыл он уже и о том, что она сказала тогда ночью. Ее фраза «А что ты думаешь? И жалею!» изрядно его ошарашила, но и тогда он понимал: сказано это назло ему.
Но теперь мелькнуло в голове: «А может быть, в самом деле жалеет, что не стала женой Лялькевича, когда тот, раненный, полгода жил в их доме и для односельчан, для немецкой власти был ее мужем?»
Однако именно эта мысль как-то сразу успокоила. «Не стала и не могла стать ничьей женой ни при каких обстоятельствах, потому что любила и любит меня. И в этом твое главное счастье, чудак», — подумал о себе. И стало ему так хорошо: спокойно, радостно.
— Почему ж ты не пригласила? Думала, я буду против? — Он ласково стер с ее лица капли дождя.
— Я приглашала. Отказывается.
Петро засмеялся.
— Интеллигент! Никак не усвоит повадок уполномоченных, которые сами ищут, кто б их накормил и спать уложил. Давай свою клеенку. Пойду.
— Нет. Накинь шинель. Я сбегаю к Громыкам, займу что-нибудь для ужина. — Она тяжко вздохнула.
— Пожалуйста, только не стыдись нашей бедности.
— Я не стыжусь, но это тяжело — бесконечно занимать. Ленок, посиди немножко одна, детка. Посмотри в окошко. Папка приведет гостя. Ты же любишь гостей?
— Люблю.
— Вот и умница. — Саша поцеловала дочку.
Петро натягивал шинель, с улыбкой думая, что он тоже любит гостей — тех, которые приятны и жене.
Когда Саша вернулась с марлевым узелком в руках, Петро сидел у стола с дочкой на коленях, а гость ходил взад-вперед по комнате. Новый протез, резиновый, как-то жалобно попискивал. Сашу почему-то пронзил болью этот писк, словно она только сейчас узнала, что секретарь райкома тоже инвалид, которых так много и о которых болит ее сердце. Ей показалось, что Владимир Иванович чем-то взволнован. И она на миг настороженно застыла, испугавшись: не сморозил ли чего-нибудь Петя?
— Если он еще у Булатова, попробуем что-нибудь сделать. Проверим, что ему инкриминируют… какие факты…
— Это вы про Запечку? — догадалась Саша, кладя узелок на полку.
Девчурка соскочила с отцовских колен, бросилась к матери:
— Мама! Что ты принесла? Яйки? Я хочу яичко.
Саша подхватила ее на руки, высоко подняла, посадила на печку.
— Тише, Ленок, ты мешаешь дяде. — И заговорила с Лялькевичем: — Владимир Иванович, поверьте мне, я его знаю — лечила, не мог Андрей Запечка ничего худого сказать. Бывают болтуны вроде… — и осеклась. — Простите, не буду называть никаких имен. Есть такие, что в пьяном виде могут ляпнуть любую глупость. Запечка не такой. И не пил. И вообще не мог он… Жена его рассказывала: землю целовал, когда вернулся. — У Саши заблестели в глазах слезы.
— Я верю вам, Александра Федоровна. Я, если хотите, убежден, что человек этот больше патриот, чем некоторые из тех, кто его сейчас обвиняют. Но боюсь, что ничего не удастся сделать, в особенности если он уже не у нас, а в области.
— Простите, Владимир Иванович, но я этого не могу понять. Я, конечно, молодой коммунист, политически мало подкованный. Но все-таки я читал Ленина, Программу, Устав… И я понимаю так: мы — правящая партия. Центральный Комитет руководит всем, осуществляет контроль над всеми органами, в том числе и над… этими. А в районе кто должен следить? Вы, райком. Для меня вы — высший авторитет, я вас выбирал. Да и не только для меня, коммуниста, — для каждого человека, партийного и беспартийного. Я, Владимир Иванович, рассказал вам об этом не как гостю. Не просто так. Я вчера специально ходил к вам, но никого не застал — ни Анисимова, ни вас. Я обращаюсь к секретарю райкома. Вы, конечно, простите, что я… позвал в гости и начал с такого «угощения»…
— Да что вы извиняетесь! Какие могут быть между нами церемонии! А тем более когда такое дело — судьба человека!
— Вот именно — судьба человека! И меня удивили ваши слова: «Боюсь, что ничего не удастся сделать». Я — учитель, у меня в школе работы по горло, еще учеба… И вы, райком, спрашиваете с меня, с парторганизации, за все: за сев, за лесовывозку, за финансы, за молоко, за шерсть… за что хочешь. Так послушайте же и нас иногда. А то этот ваш Булатов сидит на собрании как сыч и только задает такие вопросы… ну прямо-таки, между нами, провокационные какие-то. А ведь он член бюро райкома. Не подумайте, что я жалуюсь. Но ведь мог же он спросить у нас про этого несчастного Запечку? А уж если поймал его на месте преступления, как говорится, так, я думаю, тоже можно по-человечески объяснить. Мы все-таки коммунисты. И все воевали, многие — офицеры. Не такие тайны нам доверялись!
Саша сидела перед печкой и раздувала огонь, мокрый хворост не хотел разгораться, дымил, дым ел глаза, она по-детски, рукавом вытирала слезы.
Лялькевич, который присел было у окна, слушая Петю, поднялся, подошел к Саше.
— Дайте мне, партизану. Я был мастером разжигать костер.
«Уходит от ответа!» — неодобрительно подумал Петро и, чтобы заставить его ответить по существу, шагнул к печке, быстро опустился на колени, легонько оттолкнул жену и сказал:
— Это и мы умеем, — вложив в эти слова двойной смысл: умеем разжигать и уходить от прямого ответа.
— Наконец-то догадался, — заметила Саша.
Дул изо всей силы, со злостью, почему-то вдруг закипевшей в душе. Переводя дух, слышал, как за спиной попискивает протез, скрипят половицы — Лялькевич ходил. Его молчаливое хождение начало раздражать Петра.
Горячие угли разгорелись, и сразу весело затрещали тонкие сосновые веточки, вспыхнуло пламя. Петро подкинул поленьев потолще. Поднялся. И очутился лицом к лицу с гостем. Его поразила странная грусть в глазах Лялькевича.
— В этом наша беда, — сказал тот с болью.
— В чем? — не понял Петро.
— Что Булатов выходит из-под партийного контроля.
— Вы как будто жалуетесь мне, — иронически хмыкнул Петро. — Может быть, мне установить над ним контроль?
— Да нет, Шапетович, все это гораздо сложнее, чем вам кажется. Не в одном, разумеется, Булатове дело. В сложившихся отношениях райкома и начальника районного отдела… Не улыбайтесь, Шапетович, поймите… При такой разрухе, при таких недостатках нашему брату можно пришить что угодно. И пришивают…
Саша, которая на подоконнике нарезала небольшой, с полфунта, кусочек сала тоненькими ломтиками, с тревогой прислушивалась к словам Лялькевича. Петру не понравились слова секретаря и еще больше Сашина тревога — за него несомненно.
«Прикидывается сиротой, чтоб не брать на себя ответственности».
Пренебрежительно передернул плечами.
— Ни черта не понимаю.
— А ты думаешь, я понимаю? — с чуть заметным раздражением спросил Лялькевич. — Думаешь, если я секретарь райкома, так мне открыты все тайны? Я должен, как видишь, по району колесить и чем только не заниматься! — И уже спокойнее: — Я сам не понимаю, неужто там, — кивнул вверх, на потолок, — не видят этого? Неужто Сталин с его прозорливостью не понимает?