— Петя, прибери книги со стола, нарежь хлеба.
Петро удивился: у Саши ничего еще не готово, со столом и хлебом можно бы не спешить. Не хочет, чтоб они продолжали этот разговор? Почему? Как раз последние слова Лялькевича понравились ему. Нет, это не жалобы человека, который боится или не хочет взвалить на себя лишние заботы. Это — серьезные и горькие раздумья. Разве мало сам он думал над всем этим? И другие, возможно, еще более мучительно размышляют, потому что тот же Лялькевич знает, безусловно, гораздо больше. Поговорить с ним по душам — разве это не важно?
Однако, кажется, не только одна Саша считает, что тема, как говорится, исчерпана, но и Лялькевич тоже. Подошел к столу, стал рассматривать книги.
В печке зашипело сало. А когда сковородка была поставлена на загнетку и Саша вбила туда яйца, пошел такой аромат, что у Петра закружилась голова.
«Чего доброго еще в обморок хлопнешься, как Таня», — с грустным юмором подумал он. Но, увидев, как тайком проглотил слюну гость, повеселел: «Да ты такой же голодный, как и я, грешный». И уже быстро, нетерпеливо, пачками стал сваливать книги со стола на кровать.
Лялькевич, просмотрев одну-две книжки, спросил:
— Грызешь историю?
— Вдруг открыл, что это интереснейшая наука.
Саша, вытаскивая сковородку с яичницей из печки, засмеялась:
— Он грезит богами! Особенно богинями. Каждую ночь видит во сне Афродиту.
— Ну, выдумаешь!
— Очевидно, интерес к истории приходит с годами, — заметил Лялькевич. — В школе, в институте я не любил истории. Математикой и физикой увлекался. А вот теперь и мне хочется почитать о богах и о героях. К сожалению, некогда. Все мечтаю: возьму отпуск, удеру куда-нибудь в лес… У меня ведь столько знакомых лесников с партизанских времен! Захвачу чемодан книг и — запо́ем, запо́ем… С утра до вечера. Сплю и вижу, как я читаю, с каким наслаждением. — Лялькевич вздохнул, грустно улыбнулся. — Обычно фантазия разгорается у меня вечером. А утром проснусь — трезвость полная. Понимаю: никуда мне не спрятаться. Придет отпуск — надо лечиться. Поеду на курорт… Ну, и почитаю там не больше других… И опять — собрания, заседания…
Саша поставила на застланный свежими газетами стол пузатую бутылочку, такую полную и прозрачную, что Петру показалось — она пустая. Он не удержался, переставил ее с места на место — убедился, что она наполнена по самую притертую стеклянную пробку чистейшим нектаром.
«Весь акушерский энзе выставила, — подумал весело. — Опять акушерка напишет в райздрав».
В день Красной Армии они с Бобковым выпросили у Саши граммов двести спирта — помянуть тех, кто шел рядом с ними и не дошел. Не только физические, но и душевные раны еще свежи у каждого. Вздорная девчонка, в голове у которой только кавалеры да интриги (а кавалеров нет, и она злится), написала в райздрав, что заведующая фельдшерским пунктом использует медицинский спирт для личных нужд. Петра поразил не самый донос, а то, что девушка, побывавшая на фронте, ничему не научилась. Для него фронт — университет разума.
Разведя спирт водой, Лялькевич поднял свой стакан.
— Спасибо вам, друзья. Отказывался я от вашего приглашения потому, что знаю, как это хлопотно в наше время — принять гостя. Но откровенно признаюсь: радостно мне побывать в вашей семье. Сколько раз думал: заеду и скажу: «Давайте посидим попросту…» Так нет — то ложное чувство неловкости мешало, то бесконечные дела… Однако оставим речи. Позволь мне, Петро, выпить за Сашу. Спасибо вам, Александра Федоровна, за ваше… золотое… Нет, шаблонно! «Золотое», «великое»… Одним словом, за ваше доброе сердце, Саша!
Саша, раскрасневшаяся у печки, слегка смущенная тостом, с дочкой на коленях, с маленькой рюмочкой в руке, была в этот миг необычайно хороша. Петро глаз не мог отвести от жены.
Чокнулись. Выпили. Захрустели огурцами.
— Берите яичницу, Владимир Иванович. Что вы одни огурцы? Давайте я вам положу.
— Спасибо, спасибо. Больше не надо. Пускай малышка. Так, значит, ты не помнишь меня, Ленка?
— Мм, — покачала головой девочка.
— А я тебя нянчил, и мы с тобой славно дружили. Ты, я да еще кошка Катя. Помнишь кошку?
— У тети Поли?
— У тети Поли. Да, как Даник?
— Учится в техникуме.
— Это я знаю. Навещает?
— Редко.
— Приедет — попросите, пускай заглянет. Мой главный связной. Забыл своего командира, — Лялькевич вздохнул. — Хотя это естественно: новая жизнь — новые знакомства, симпатии. Все новое.
— Как вам живется, Владимир Иванович? — неожиданно спросила Саша. — Худой вы. С вашим здоровьем нельзя так… запускать себя. Мы вас в какие времена смогли на ноги поставить.
— О, Александра Федоровна, вы с Полей это умели!
— Что ж это она, ваша Лида?
Лялькевич покраснел.
— Да нет, ничего. Вы не думайте. Мы живем дружно. — Он говорил так, словно обязан был дать Саше отчет о своей семейной жизни. — Лида — умный человек. Только работает как одержимая. Тридцать два часа в неделю, и что ни день — сотня тетрадок. Я каждый раз с ужасом гляжу на эту гору замусоленных тетрадей. Вот, наследника теперь ждем, — радостно-смущенно признался он.
Саша улыбнулась в ответ, довольная, что в общем жизнь у него идет нормально.
— Зачем вам эта работа? Жена — учительница, вы — учитель. Стали бы директором школы. Все-таки покойней. С вашей ногой, с вашим здоровьем…
Сбежало с лица Лялькевича смущение, исчезла растроганность, размягченность от выпитого спирта и ужина. В одно мгновение оно стало таким же, каким было, когда говорили о Запечке, — аскетически-суровым, озабоченным, казалось, до душевной боли. Задумался на миг, чуть заметно усмехнулся.
— Удивительно, что у всех женщин одна психология. Лида чуть не каждый день твердит мне о том же… И я одно время стал уже прикидывать: какую бы школу попросить? Однако потом рассудил: нет, нельзя мне уходить с партийной работы. Не подумайте, что я к власти рвусь или такого уж высокого мнения о себе как о руководителе. Нет. Наоборот. Руководитель я по нашим временам посредственный — мягкий, либеральный… Но именно потому, что многовато у нас черствости, командования, не хочется еще пока уходить из райкома. Поймите правильно. Как-то так у нас сложилось, что некоторые работники, будто и неплохие люди, работают… ну, как бы это сказать?.. для докладов, для отчетов, что ли, а не для людей. Все это даже трудно объяснить… Надо самому повариться в этом котле, чтобы понять… Ну, например, с инвалидом этим… Честное слово, боюсь я, что Анисимов может ответить: пусть Булатов разбирается, у нас хватает дел поважнее. А для кого же они, все эти наши дела? Анисимов — руководитель инициативный, напористый, энергичный. А вот душевности, чуткости, внимания к людям иногда не хватает… Пробовал говорить ему об этом. Кричит, что я либерал, народник, гнилой интеллигент, что меня надо гнать в шею из парторганов. Другой на моем месте давно плюнул бы. Но я считаю: амбиция и гонор здесь ни к чему. У Анисимова есть хорошее качество: он отходчив и незлопамятен. Его можно убедить, если умно… — Владимир Иванович улыбнулся. — Он как-то сказал: ты у меня что Фурманов при Чапаеве. Беда, что я, видимо, не умею, как Фурманов.
— У Деда вы умели, — сказала Саша.
— Дед был дитя. — Лялькевич вздохнул, вспомнив погибшего командира отряда. Помолчал, как бы почтил его память. Сказал, завершая мысль: — Да, многого мы не умеем. Говорим о сталинском стиле работы. А что это такое? Вам признаюсь: лично я не знаю… А вот читаю, как Ленин работал, и… больно мне, что Анисимов, Булатов, Лящук и сам я… не так мы работаем… Не умеем… А надо нам учиться, Петро. Ох как надо!
Говорил Лялькевич тихо, медленно; если не смотреть на него, то могло бы показаться — нехотя. Но на лице отражалось то внутреннее напряжение и взволнованность, которые заставляли слушать его с особенным вниманием. Даже маленькая Ленка затихла и смотрела на чужого дядю как завороженная.
Доверие, с которым секретарь райкома так откровенно высказывал свои мысли, радовало Петра. Но в то же время становилось почему-то тревожно, как в тот раз, когда с ним говорил Панас Громыка. Несмотря на все нехватки, на бюрократизм, Петру хотелось после такой войны и победы видеть только хорошее, красивое, чистое. Иногда ему казалось: если б люди нарочно не старались найти плохое, не вытаскивали его на свет божий, то вокруг было бы больше светлого и всем легче жилось бы. Знал, что это толстовская философия: непротивление злу. Сам часто смеялся над своими розовыми очками, потому что жизнь каждый день разбивала их и принуждала вести борьбу со злом, с несправедливостью. И он ведь любил эту борьбу.
— Петро Андреевич, расскажите миф.
Надя-почтарка — девушка рыжая, некрасивая, но очень романтическая, чувствительная. Как-то сидя в сельсовете без дела, Петро рассказал ей и Кате миф о Нарциссе и был поражен тем, как слушала Надя — словно ребенок сказку: дошел он до смерти Нарцисса — и на глазах у нее заблестели слезы. С тех пор Надя частенько бывала его слушательницей. Петру доставлял удовольствие ее детский восторг. А кроме того, когда рассказываешь другим, очень прочно запоминаешь сам. На всю жизнь. Никакой экзамен после этого не страшен.
Но какой из мифов отвечает его настроению? А настроение у него сейчас приподнятое. Может, что-нибудь о проказнике Эроте? Катя по этой части опытна больше чем надо, ее никакой былью не смутишь, не то что сказкой. А Надя?.. Этой рыжей, верно, тоже каждую ночь снятся хлопцы. Петро подумал, что ей, такой некрасивой, трудно будет найти свое счастье, и пожалел девушку. И неизвестно почему ему вспомнился поэтический миф о Дафне.
— Аполлон, бог поэзии и музыки, был парень веселый, жизнерадостный. Ну, к примеру, как я.
— Вы иной раз темнее тучи, — возразила Надя.
— Будешь критиковать — не стану рассказывать.
— Нет, нет…
— Но, как и простого смертного, однажды бога постигло горе. А виноват в этом был его коллега, юный бог любви Эрот, сын Афродиты.