Тревожное счастье — страница 94 из 106

— Которую вы видите во сне, — засмеялась Катя.

Петро отпарировал:

— Тот самый Эрот, маленький шалопай, который довольно часто навещает Катю.

Заведующая хатой-читальней поняла намек, покраснела.

— Так вот… Однажды Аполлон увидел Эрота. Малыш натягивал свой золотой лук. Аполлон засмеялся и сказал: «Бедняжка, зачем ты таскаешь такое тяжелое оружие? Не под силу оно тебе. Не вздумал ли ты соперничать со мной? Уж не хочешь ли ты отнять мою славу?» — «Погоди, я тебе покажу, — подумал Эрот, — чьи стрелы более метки и глубже ранят». Взмахнул божок золотыми крылышками, взлетел на Парнас — на гору, где жили все прославленные боги и герои. Взял он там две стрелы. Одну — что зажигает любовь… Эту он пустил в сердце Аполлона. Другой стрелой, которая убивает, губит любовь, он пронзил сердце нимфы Дафны, дочери речного бога Пинея. Влюбился Аполлон в Дафну, как говорится, по самые уши. Красавец такой, что у любой голова бы закружилась. А Дафна, хотя и была обыкновенная девушка, увидела его и — бежать. Что косуля от волка. Аполлон — за ней. «Погоди, прекрасная нимфа! — просит и молит он. — Куда ты летишь, как голубка от орла? Ведь ты поранила себе ноги. Остановись! Я люблю тебя! Погляди, кто я. Не пастух какой-нибудь, не лапотник, а сам бог, сын Зевса!» Но что ей до того, когда в сердце у нее ни капли любви!..

— Это правда. Хоть ты бог, хоть ты принц, а коли нет любви… — вздохнула Надя.

— Ой, Надечка, не говори… Перед таким мужчиной, как этот Аполлон, не устоишь, — сказала многоопытная Катя.

В дверь просунулась плешивая голова Халимона Копыла. Старик ухмыльнулся щербатым ртом.

— Сказочки рассказываем?

— А вы, дядька Халимон, не подслушивайте, вам нельзя про любовь. Жену разлюбите, — засмеялась Надя.

Петру стало неприятно оттого, что Копыл подслушивал. Пропала охота продолжать. Да от Нади не отвяжешься.

— Ну и что же дальше, Петро Андреевич? Догнал ее Аполлон?

— Догнал.

— Эх! И все? — разочарованно вздохнула девушка.

— Нет, не все. Чувствуя, что Аполлон вот-вот схватит ее, испуганная Дафна стала просить своего отца, бога Пинея: «Папочка, родной, помоги мне. Прогони от меня этого нахала. Я его боюсь. О земля! Лучше поглоти меня!»

Сказала она это и тут же застыла на месте… превратилась в лавр, дерево такое, на котором лавровый лист растет… Долго опечаленный Аполлон стоял перед зеленым лавром. А что поделаешь? Ничего. Одно только было в его власти. Он сказал: «Будь же вечно зеленым, лавр. И пусть венок из твоих листьев украшает мою голову, мою кифару и колчан». Все. Вот что наделал проказник Эрот, лучший друг нашей Кати.

— Не больно он мне друг, — серьезно и даже как будто печально ответила Катя. — Он друг тех, кто счастлив в любви, как вы. А у меня… какое там счастье! Одно несчастье.

Из-за стены, где помещался медпункт, донесся насмешливый Сашин голос:

— Аполлон Андреевич! Боюсь я, как бы кто-нибудь не поразил стрелой твое сердце.

То, что его рассказ слышала жена, Петра нисколько не смутило, наоборот, развеселило еще больше. Он крикнул в ответ:

— Богиня моя! Оно давно поражено. Тобой.

Девушки засмеялись.

Хлопнула дверь медпункта, и на пороге появился Панас Громыка. Сверкнул цыганскими глазами, сказал Петру:

— Хватит тебе развлекать девчат. Им и так не скучно. Пошли на поле. Погуторим с людьми.

Когда вышли в сад, Панас сказал:

— Осторожней ты рассказывай такие сказки. Особенно Кате. Шура перевязывала мне палец, и я видел, что ей не очень приятно. Она шутила, но я-то видел, что это за шутки. Бабы, брат, они все на один салтык. Ревнивые.

— Ну, ерунда!.. Что можно подумать, когда человек говорит в полный голос, так что за стеной слышит жена, за другой — Копыл?

— Коли уж пришлось к слову, Андреевич, так я тебе советую: постарайся, чтоб и Копыл поменьше слышал… Много мы доверяем разным Копылам.

— А что, разве мы говорим что-нибудь крамольное?

— Нет. Но знаешь, как бывает… Иногда самые правильные твои мысли могут так перевернуть, что себя не узнаешь.

— Удивляет меня, Панас, твоя подозрительность… Держим человека секретарем сельсовета и будем таиться от него?

— Я, Андреевич, на шестнадцать годов больше прожил на белом свете, чем ты. Мне уже можно стать подозрительным. Тебе нельзя, тебе надо верить людям, это я понимаю. Но что до Копыла, то скажу тебе откровенно: дело не пострадало бы, если б на его месте сидел кто-нибудь другой. Слышал, что говорили инвалиды? На черта нам выслушивать такие попреки!


После сильного похолодания, когда выпал снег и две ночи стоял мороз, снова повеяло теплом, правда неуверенно, робко. Земля от этого весеннего снега набухла водой больше, чем после зимнего. Дороги — ни пройти, ни проехать. Снова разлилась речка. Во время снегопада зазябли скворцы. И теперь они распелись очень уж громко, крикливо и, казалось, не слишком радостно, не по-весеннему, как в первые теплые дни, когда птицы только что вернулись с юга в родные края, разбились на пары, начали вить гнезда. Может быть, скворцы оплакивали сейчас своих близких, погибших от мороза?

— Ты говоришь: кого нам бояться, если мы говорим по-партийному, правду? — после продолжительного молчания вздохнул Панас. — А я сам себя начал бояться, потому что ей-богу же перестал понимать, где правда, где неправда. За то, что я тебе скажу, Анисимов, наверное, вызвал бы меня «на ковер». У меня душа горит от злости на всех, кто заставил так рано сеять. Моя бы власть — призвал бы их всех, от Анисимова и ниже… и выше… и без долгих разговоров гаркнул бы по-армейски: партбилеты на стол, сукины сыны! За погубленные семена. За потраченный зря человеческий труд. Померзло все, что взошло. А у нас каждый килограмм зерна — на вес золота. Каждый вспаханный гектар чего стоит! Но вместе с тем когда подумаешь: а что им было делать? Тянуть с севом? С таким тяглом — по два десятка заморенных лошадей на колхоз, да один трактор-инвалид на три колхоза? С такой рабочей силой — бабы да дети? И так сев растягивается месяца на два. А если бы и дальше пекло и сушило, как в начале весны? Опять-таки погибло бы не меньше. Вот и думай — где правда?..

— Ты, Панас, прямо софист. Были в Греции такие философы. Все могли опровергнуть и все могли доказать.

Они шли по улице, с трудом вытаскивая из топкой глинистой грязи кирзовые сапоги. Добрались до самого высокого места — до «горба», как тут его называли, где улица как бы переламывалась. Через чужой двор и огород по просохшей тропке направились в поле.

— Тебе, Андреевич, легче: ты можешь от жизни укрыться за своей наукой. Хитрую ты науку себе выбрал. История увлекает, что твой роман: зачитаешься — не можешь оторваться.

Петро подумал, что этот практичный крестьянин и солдат прав: действительно, увлечение мифологией приносит ему немало радостных минут. Вот как сейчас — после того, как он прочитал дома о Геракле и рассказал девчатам про Дафну.

Председатель остановился в конце огорода, повернул к Петру хмуро-озабоченное лицо.

— Вот тебе еще один пример. Анисимов на совещании — помнишь? — сказал: увижу где, что колхозники пашут на себе, — голову оторву председателю тому…

Справа от них, через несколько дворов, шесть женщин, по три в постромках с одной и с другой стороны валька, тащили плуг, седьмая, высокая, сутулая, казалось, не просто пахала — вела плуг, а натужно толкала его — им в помощь.

Петро помнил, что он первый горячо захлопал словам секретаря райкома и был удивлен, что председатели колхозов, сидевшие рядом, не очень дружно поддержали его. Он тогда разозлился: баи, сами морды понаели, а несчастные вдовы на себе пашут.

— Правильно сказал Анисимов! Ты можешь так спокойно об этом говорить? Да позор нам! Мне кажется, не по земле они тащат плуг, а по сердцу моему.

Громыка повернулся, и глаза его недобро блеснули.

— Тебе кажется… Легко вам с Анисимовым говорить! — И неожиданно выругался. — А что мне делать? Лошадей я не могу всем дать. Не вытянут лошади и поле и приусадебные. Да если бы я хоть на день снял их с колхозного поля — назавтра был бы на бюро райкома. Я и сам понимаю: колхоз — основа. Но покуда укрепим основу эту, люди-то должны жить! Не дать им засеять усадьбы? Но ведь людям надо есть, чтоб работать. Рабинович посоветовал: пускай лопатами копают. Дурень! На это надо в пять раз больше времени и пота. Можешь меня вызывать в райком, но я разрешил по очереди не выходить на работу, пусть хоть так управятся со своими огородами. Сеять картошку — дам лошадей. Не всем, конечно.

Петро молчал. Что тут скажешь? Не в первый раз этот хитрец припирает его к стенке, так, что не знаешь, в какую сторону податься, чтоб вывернуться, побить его более убедительными доводами.

По дороге, отделявшей огороды от поля, Петро повернул в сторону пашущих.

— Не надо туда ходить, — сказал председатель, — не будем растравлять баб.

— Боишься? — спросил Петро.

— Я боюсь? — Панас засмеялся… — Ох, братки интеллигенты! Крестьянские дети, а мужика не понимают!

Женщины, увидев, что к ним идут, остановились, стали утирать лица косынками. Одна закричала:

— Эй, мужчины, идите сюда! Хоть дух ваш почуем! Как ваш пот пахнет!

— Ее Листик, видать, ничем не пахнет, — проворчал Громыка.

Петро тоже узнал женщину в вылинявшей мужской майке, с голыми руками, без платка; это она кричала, вдова Лиза, по уличному — Сорочиха, полюбовница старого лесника.

Очевидно, кто-то из женщин постарше хотел угомонить молодицу, потому что Лиза громко ответила:

— А разве учитель не мужчина? Еще лучше: чистенький, свеженький… Не одной же докторке нюхать его.

— Вот чертова баба, — хмыкнул Панас. — Сейчас ты от нее услышишь.

— Надо написать Сталину, чтоб принял закон: вдовам выдавать мужчин по карточкам.

— Ты и без карточки нашла, — сказала женщина, что стояла за плугом.

— Да разве ж это мужчина? Листик. — Лиза громко захохотала. — Да и тот сухой.

Приблизившись, Петро степенно поздоровался. Женщины вежливо ответили. Все. Кроме Лизы. Она, кажется, вовсе не поздоровалась. Вызывающе подтянула юбку с подоткнутым подолом, еще больше оголив ноги, по колени заляпанные землей и белые, удивительно красивые выше колен. И груди ее, полные, такие же белые, казалось, вот-вот при глубоком вздохе совсем откроются в низком вырезе майки. Петро всерьез испугался, что это может случиться — так бесстыдно выставила