она их. Другие женщины сосредоточили все внимание на председателе, ведь у каждого своя забота. А Лиза не сводила глаз с Шапетовича. Петро не знал, куда деваться от ее взгляда. Смотреть на ее ноги, на грудь ему было стыдно перед женщинами. Скажут: «Во, парторг, как таращит бельмы на бабу». Чего доброго, еще Саше передадут. Но какая-то странная, прямо-таки магическая сила тянула смотреть на нее. Нет, это не было просто инстинктом. В душе смешались жалость, восхищение, обида, боль… Восхищение силой, красотой; боль оттого, что ей, женщине, приходится делать оскорбительную для человека работу — заменять лошадь. В этот миг он почему-то простил Лизе даже связь с лесником: какие еще у нее радости в жизни? Но почему она так смотрит? Будто хочет ударить или укусить. Будто он, Шапетович, виноват во всех бедах, что свалились на ее голову. Завидует, что он вернулся живой, здоровый, и его Саша счастлива?.. Ему вдруг захотелось обнять ее и сказать по-отечески: «Не надо злиться на весь мир. Будет еще и у тебя счастье. У тебя растут дети…»
— Панаска, родненький, надо мне картошечку от сестры привезти. Это ж двенадцать верст.
— Завтра я поеду в район и сам заберу твою картошку.
— Председателька, когда ж моя очередь на лошадь?
— Я ведь всем объявил.
— А как бы мне, старухе, поскорее, у меня ж полоска на самой горе.
— Тетка Кулина, первого мая посадим тебе картошку, не горюй.
— Нельзя ли, Панаска, до пасхи? А то ведь этот май на радуницу как раз. А мне надо в лес сходить, к сыну на могилку.
— Председатель! Мне давай коня в Христово воскресенье! Эти же богомолки работать не станут. А мне — все одно! — громко потребовала Лиза.
— Грех тебе будет, Лиза, — покачала головой Кулина, высокая, костлявая старуха, что стояла за плугом.
— Грех? А ему не грех, богу вашему? — она погрозила кулаком небу. — Не грех, что забрал столько мужчин? На что они ему? Землю пахать? Сено косить? Детей делать?
— Побойся бога, молодица! Что ты плетешь?
— Во дурная!
— Ошалела баба.
Женщины накинулись на нее, и Лиза как-то обмякла сразу, сдалась.
— Грех… Ну, хватит вам плакаться перед председателем. Он один вас всех не приголубит. Не надейтесь. Запрягайтесь, кобылки, в плуг сами.
Лиза вдруг опять повернулась к Шапетовичу, сказала саркастически и даже брезгливо, скривив полные запекшиеся губы:
— А ну, интеллигенты, подмените старух, дайте им передых. Хоть борозды две пройдите, отведайте вдовьего хлеба…
Слова ее обладали такой же притягательной силой, как и она сама. Нельзя было ответить отказом на такое приглашение. Да Петро и не думал отказываться. Он даже обрадовался, что разговор с этими женщинами можно завершить именно так — хоть немножко помочь им, а не просто вежливо распрощаться и пойти дальше, не утерев и капли пота со лба, в то время как они обливаются им с головы до ног. Он весело засмеялся, плюнул на ладони, повернулся к Громыке:
— Что, Панас, взяли?
Громыка взмахнул черными ресницами, покрутил головой. Петро понял его без слов: «Доведается Анисимов, что мы не только не запретили, а сами тянули плуг, — будет нам!»
— Да черт с ним, с Аниськой! Взяли!
Лиза тоже рассмеялась:
— Правильно, Андреевич!
И то, что назвала его по отчеству, еще подбодрило Петра.
Плуг не просто тащили за постромки, женщины сделали приспособление: к постромке привязали три лямки, обшитые войлоком или старыми рушниками. Такой «хомут» надевался на плечи. Лиза грубовато вытолкнула из «упряжки» нестарую женщину, почти ровесницу свою, но какую-то изможденную, бледную, и передала ее лямку Петру. Громыка стал с другой стороны.
Потащили.
Говорят, поначалу любая работа, самая тяжелая, кажется легкой. Нет, Петро с первых шагов почувствовал, что работа эта очень тяжелая. Может быть, он слишком сильно напрягается? Лиза шла легче: ровней ступали по размякшей земле ее босые ноги, шея не краснела от натуги.
Теперь он невольно смотрел на ее шею, на белые-белые — прямо слепят глаза! — плечи. Тяжелые растоптанные сапоги его скользили по земле, и он, солдат, сбивался с шага. Женщина, которая идет за ним, верно, видит все это. Петро старался идти ровней, но тогда становилось еще тяжелее. Лямка больно натирала шрам, и ему приходилось придерживать ее рукой, чтоб «хомут» не прижимался к груди. А Лиза шла, опустив руки, как в строю, казалось, совсем легко. Так же легко шел Панас, слева и чуть впереди него.
На второй борозде пот стал заливать глаза. Петро утер его раз-другой рукавом гимнастерки. Решив, что во всем виновата зимняя шапка, на повороте швырнул ее под старую грушу. Лиза увидела это — засмеялась.
— Парит, Андреевич?
Как назло, солнце, которое уже несколько дней редко тешило своим теплом, выглянуло из-за тучи и стало припекать не по-весеннему — по-летнему.
Вскоре Петру показалось, что с его суконной гимнастерки вот-вот потечет — такая она стала мокрая, тяжелая. И глаза еще сильнее заливало потом, так что Лизины плечи расплылись в нечто бесформенное, желтое, и он больше не думал об их красоте. Теперь весь мир потерял для него свое очарование, свои краски. В висках, казалось, стучали молотки, и боль отдавалась в ране.
Еще вначале, на первой борозде, Петр расстегнул все пуговицы. А когда остановились, чтоб отдохнуть, он решил сбросить гимнастерку. Но вместе с гимнастеркой потянулась и нижняя сорочка, — видно, прилипла, мокрая. Петро смутился, увидев, как женщины смотрят на него, смотрят не в лицо, не в глаза — на грудь, на живот. Он не сразу понял значение этих взглядов и стыдливо прикрылся гимнастеркой. Особенно странно глядела Лиза — с добротой, лаской, и глаза ее постепенно затуманились слезами.
— Ну, мужчинки, хватит. Спасибо, — сказала она. Они остановились посреди огорода, не доведя борозды до конца, и Петро спросил:
— Почему?
— Руки у нас отсохнут, коли мы на вас… пахать будем. Не знали мы. Простите…
Петро понял. В глазах у него колыхнулось небо, будто упало на землю, и солнце разбилось на тысячу осколков.
Воскресенье, но в школе шли занятия: была пасха, а потому день объявили рабочим — вели борьбу с религией. Преподавателей радовало, что ученики довольно дружно явились на уроки, всего несколько девушек не пришли, в обычный будний день и то бывает больше прогульщиков. Классные воспитательницы хвастались друг перед другом, у кого меньше «пасхальников».
Учительницы были в хорошем настроении, веселые, возбужденные. Но их веселость в этот день раздражала Шапетовича. Он знал: многие из них — местные и, конечно, утром как следует разговелись, а теперь перед ним и директором выдают себя за ярых атеисток.
А может быть, он злился потому, что сам был голоден — пришел натощак? Накануне сажали картошку, посадили все до последней картофелины, а другие запасы, что были в доме, прикончили хлопец-пахарь и санитарка, которые им помогали: Саша щедро их угостила.
Жена утром сказала со смехом: «Ничего, Петя, вокруг добрые люди, в особенности сегодня. Накормят». Оптимистка! Но мысль, что кто-то из крестьян предложит им, семье секретаря парторганизации, пасхальные яйца и кусочек сала, может быть, даже свяченого — нарочно, — эта мысль была нестерпимо обидной. В учительской он был угрюм и молчалив, в классе невнимателен и безразличен, дал задание — читайте сами. Видел: ученики делают вид, что читают, а на деле каждый занимается своим. Но учителю не хочется даже одернуть их, пробрать. Он занят своими мыслями. Стоит у окна и глядит в заречную даль, где на холме синеет лес. Попробуй догадайся, что он думает сейчас о мести Медеи. Трагедия Эврипида, даже в изложении автора учебника по мифологии, произвела на него необыкновенное впечатление. Прочитал ночью — долго не мог уснуть. Утром рассказал легенду Саше. Думал, что она отмахнется от его новой сказки: «Чепуха. Ни одна мать не убьет своих детей». Но она задумалась и неожиданно сказала: «Из ревности женщина все может сделать».
Это очень удивило его.
Собственно говоря, не самая трагедия, а Сашины слова возвращали к мысли о Медее, о тайнах женской души. И ему интересно было думать о событиях, которые, может быть, где-то с кем-то случились три тысячи лет назад. Три тысячи!.. Такая отдаленность хоть на миг уводит мысли от обыденщины: от ханжества учительниц, от сосущего голода, от собрания в Понизовье, которое надо завтра провести, — придут люди или нет?.. Но только на миг. А вообще ничто не помогало, время тянулось мучительно долго. И Петро обрадовался, когда уроки наконец окончились. Направился было домой. Но в окне сельсовета увидел одинокую фигуру Бобкова и повернул туда.
Иван Демидович встретил словами:
— Христос воскрес, черт бы его побрал, а у нас с тобой забота: чует мое сердце — не работают нигде. Видишь? — он показал в другое окно за реку. — У Громыки все кони на лугу гуляют. Хоть бы загнал куда в кусты. Наскочит Анисимов — не миновать нам бюро. Надо, Андреевич, взять лошадь у этого куркуля да проехать по колхозам.
Петро разозлился неизвестно почему:
— Да ну его к дьяволу! Что даст наша поездка? Если не вышли с утра, то кто пойдет сейчас, среди дня? Неужели ты думаешь, что можно одним махом покончить с религией?
Бобков вздохнул.
— Война и тут во всем виновата. До войны мы в любой поповский праздник воскресники устраивали. Все выходили — от мала до велика.
Петро не очень-то ему поверил, потому что председатель сельсовета твердо убежден: до войны все было лучше — партработа, торговля, антирелигиозная пропаганда, даже люди были лучше, а теперь — все не так, все исковеркано войной, и люди в том числе. Саша как-то сказала:
— До войны человек имел семью, был счастлив. А теперь что у него осталось? Одни воспоминания.
И в самом деле Бобков жил воспоминаниями. Должно быть заметив, что Петро отнесся к его словам недоверчиво, председатель сельсовета начал с жаром рассказывать, как они работали до войны и как все хорошо шло — без сучка, без задоринки.