Петра вдруг стали раздражать бобковские восторги по поводу всего довоенного, так же как утром — сытая икота некоторых учительниц, разглагольствовавших о вреде пасхи. Он нарочно, назло старику, стал возражать: все было совсем не так. Бобков рассердился, и они чуть не поссорились. Помешал Громыка. Пришел веселый, с хитрыми смешинками в глазах и пригласил их к себе обедать:
— Пошли, хлопцы, потешим душу в бабий праздник. Наедимся до нового урожая. Теща бычка зарезала. Ну и все прочее, как положено на пасху. Даже бутылочку где-то достали, чертовы бабы, не разливной, чистой московской…
Бобков сразу согласился.
Петра это не удивило. Он хорошо знал: чарка для старика — единственное и самое сильное искушение. И однако: надо же иметь какие-то принципы! Только что рвался в колхозы, вспоминал об Анисимове — и вот сразу все побоку. У самого Петра от упоминания о мясе и яйцах тоже забурчало в животе. Но нельзя все-таки забывать, что ты не просто сам по себе, а партийный руководитель и педагог, воспитатель детей и взрослых. Что они подумают?
— Ты, Панас, подведешь под монастырь и нас, и себя. Раззвонят: коммунисты пасху справляли. Дойдет до Анисимова… он с нас стружку снимет.
Говорил, а на душе было скверно, потому что понимал: слова его не тверды, в конце концов и он не устоит перед искушением сытно и вкусно пообедать. Вот и выходит, что возражает он не совсем искренне — то ли желая показать перед товарищами, что он идейнее их, то ли страхуясь на всякий случай. Разве это не такое же ханжество, как у их учительниц? Не лучше ли согласиться сразу, как Бобков? Все равно ведь где-то поесть надо, не голодать же в знак протеста против пасхи.
— Никто не будет звонить, Андреевич. Не бойся. Не думай, что люди не понимают. Да и для них-то бог — только повод. Разве что такие, как моя теща, на самом деле верят. А народ… Слыхал, что Лизавета говорила? Но ведь хочется людям, чтоб хоть один день был праздник…
— Будет Первомай.
— Мы с тобой и на Первомай не дадим погулять. Объявим рабочим днем…
— Объявим, а выполнять будем как сегодня. Чего стоит постановление, за которое мы голосовали? Ни одного человека в поле…
— Хоть бы коней загнал куда подальше от дороги, — неожиданно поддержал Бобков. — Поедет кто из района — сразу увидят, что в поле никого…
Громыка покрутил головой.
— Ох, умеем мы сами от себя прятаться! Коням тоже нужен хоть один день праздника, они из постромок не вылезают.
Петро понял, что первая фраза Громыки была ответом не Бобкову, а ему — на его колебания. Хитрец этот видел, как говорится, насквозь и глубже, читал даже те мысли, которые и вправду иной раз сам от себя прячешь. Что же теперь лучше — категорически отказаться или решительно согласиться? И он согласился:
— Пошли. Была не была. Бюро нам все равно не миновать. Не за это, так за другое.
Петра смущало, что дома у Громыки семидесятилетняя теща, которая еще, чего доброго, вздумает «христосоваться», и дети-школьники, сын и дочка. Но Панас и жена его Гаша, проворная, по-деревенски практичная, все предусмотрели: ни старухи, ни детей в хате не было. Зато были уже там Саша с Ленкой и жена Бобкова с сыном от первого мужа, погибшего в партизанах, в отряде Ивана Демидовича. Женщины помогали хозяйке собирать на стол, хотя там стояло уже столько вкусной снеди, что у голодного Шапетовича засосало под ложечкой. Скорей бы уж!
И вдруг на улице зарокотал мотор, фыркнул, чихнул и заглох. Возле хаты председателя остановился «виллис».
— Анисимов!
На мгновение все они — и мужчины и женщины — онемели, застыли в нелепых позах, вероятно еще более неестественных и смешных, чем городничий и прочие в финале «Ревизора». Никто не знал, что делать.
Наконец Громыка скомандовал шепотом, как в ночной атаке:
— За мной! — и, пригнувшись, шмыгнул в дверь. Бобков — за ним. Команда и последовавшие за нею действия были так решительны, что Петро тоже подчинился и выскочил следом за ними в недостроенные сенцы.
За дверью была лестница на чердак. Громыка с кошачьей ловкостью, в два бесшумных прыжка оказался там, под стрехой своей новой хаты. Неловко карабкался по лестнице и Бобков, шепотом матюкаясь. И только тогда до Петра дошел смысл Панасовой команды. Он остановился. Так позорно, по-детски, прятаться от своего секретаря райкома? Стало и стыдно и обидно. Петро с отчаянной решимостью вышел во двор. На фронте это называлось: «Принимаю огонь на себя». Но там был враг. А тут… Увидел Анисимова — пропала решимость. Что сказать? Выдать их, Бобкова и Громыку? О, нет! Это было бы предательством.
Секретарь райкома стоял у «ворот» — двух жердей, отгораживающих улицу от двора, внимательно разглядывая основу будущих настоящих ворот — свежеотесанную дубовую верею. Он не спешил заходить в хату, спокойно ожидал, пока кто-нибудь выйдет. Зачем непрошеным гостем врываться в чужой дом? Но когда увидел Шапетовича, с него сразу слетело спокойствие. Напыжился, сделал шаг вперед и застыл в такой позе, словно готовился к удару; сплетя пальцы, он выворачивал их так, что трещали суставы. Все в районе знали эту привычку Анисимова и шутили: «Ломает пальцы — жди бури».
Низенький, щуплый, секретарь в этот миг показался Петру богатырем, кряжистым, угловатым и колючим. Колючим был пронзительный взгляд его кругленьких серых глаз, а коротко подстриженные под бокс седоватые волосы, — обычный мягкий ежик, почти мальчишеский, который иногда, в хорошую минуту, хотелось погладить, — теперь походил на иголки дикобраза.
Вчерашний солдат, привыкший к послушанию и беспрекословному подчинению, Петро не то чтобы побаивался начальства, а подчас терялся перед ним. Он старался это побороть, напоминая себе, что Анисимов для него — всего лишь старший товарищ, какой бы ни был у него крутой нрав. И злился, видя, что другие боятся Анисимова и не скрывают этого.
Но перед таким ощетинившимся Анисимовым и он струсил.
Секретарь криво усмехнулся и спросил с сарказмом:
— Что, Шапетович, яйца катаем?
Надо было ответить шуткой, но до этого он додумался потом — шутка могла хоть немного умиротворить секретаря, смягчить. Он же начал «выкручиваться» на полном серьезе:
— Нет. Я только что из школы. Ищу Громыку.
— Ну, и нашел? — Анисимов шагнул ближе, лицом к лицу, глаза его, злые и насмешливые, казалось, все видели, все читали; Петру было трудно врать.
— Не нашел. Нету. Дома его нету.
— Может, помочь найти? А? У меня есть опыт в розыске председателей.
Петро похолодел. Нет, на чердак секретарь не полезет, но если зайдет в хату, увидит их жен — Сашу и Соню, — ложь станет очевидной. Да еще накрытый стол… Догадались ли женщины хоть прибрать со стола? Все равно, даже если и прибрали, дурак и тот поймет, что председатели спрятались и что собрались они здесь с женами и детьми не для обсуждения вопроса, как поднять людей на работу, и не для политучебы. До чего это противно — врать! Но утопающий хватается за соломинку. Только бы все не раскрылось тут же! И вот одна ложь тянет за собой другую.
— Жена говорит: в поле пошел…
— В поле? Да неужто? Странно. — Анисимов потер ладонь о ладонь так, что они заскрипели.
— Сколько же у него людей в поле? Сколько всего народу работает в колхозах? Где и что делают? Товарищ секретарь парторганизации!..
— У меня были уроки. Я хотел взять лошадь и… поехать… поглядеть…
— Все-таки хотел? Гляди, какой активный! Горит человек. А на что вы хотели поглядеть? На пустое поле? — Анисимов отступил на два шага, назад к верее, из глаз исчез сарказм, но зато разгорелся гнев: лоб и губы побелели, шея налилась кровью. — Вы кому, Шапетович, морочите голову? Секретарю райкома? Вы отлично знаете, что ни в одном колхозе не вышел в поле ни один плуг, ни один человек. Вы забыли о решении райкома! Я напомню вам его! — Он достал из кармана гимнастерки часы-луковицу без цепочки, посмотрел. — К шести на бюро! Все председатели колхозов! Вы! Бобков!
Петро не успел ничего ответить, как Анисимов уже оказался в машине, и облезлый, облепленный грязью «виллис» сорвался с места. Теперь было не до обеда. До шести оставалось каких-нибудь четыре часа, а надо объехать пять колхозов в трех, четырех и даже шести километрах отсюда, а потом еще добраться до райцентра.
Кажется, никогда еще Шапетович не чувствовал себя так мерзко: словно сам себе в душу наплевал, унизил себя, оскорбил вынужденной ложью, школьническим испугом. А кто виноват? Они, эти старые зайцы! Впервые он повысил на них голос. Председатели виновато молчали — сознавали, что ему пришлось тяжелее всех. Но не смолчала Саша:
— Чего ты разошелся? Струсил? Ты сам хуже зайца. Погляди на себя в зеркало — прямо побелел. Хочешь выслужиться?
Слова жены еще больше распалили.
— Я в твои акушерские дела не лезу! Не вмешивайся и ты в мои! Более аполитичного человека, чем ты, я не знаю! Удивляюсь, как это ты в партизанах оказалась.
— Ах, какой политик! Какой борец! — Петра поразило, что Саша также прищурилась, как Анисимов, и тот же беспощадный сарказм появился в ее глазах. — Выходит, один ты сознательный, а мы слепые котята, бездумно идем за тобой, сознательным! Ты там баб щупал, когда другие шли на смерть! Герой юбочный!
Такого оскорбления она ему еще не наносила. Чтоб при людях… Петро захлебнулся от обиды.
Неизвестно, что бы они еще наговорили друг другу, если б не Гаша. Женщина ловко и умело развела их.
Гришка, сын Громыки, с товарищами пригнали с луга лучших лошадей. Одну оседлали, седло было хоть и старое, рваное, но настоящее, кавалерийское; на другую кинули мешок с сеном. Коня под седлом Громыка, в сознании своей вины, радушно предложил Петру, и он, неловко потанцевав на одной ноге, взобрался на него под насмешливые улыбки школьников. Заметил эти улыбки — и точно соли насыпали на свежую рану.
Разделив колхозы, поехали искать председателей. Нашли только одного — Федора Болотного, председателя «Ударника». Между прочим, только у него группа молодежи работала в поле — сажала картошку, и сам он был с ними, развозил и разбрасывал навоз.