Тревожное счастье — страница 106 из 106

Булатов потянулся за «делом». Анисимов резко качнулся вперед и, разжав ладони, положил руки на папку.

— Нет, это пускай останется у меня. В моем сейфе. Этак будет надежней, знаете ли. Меньше соблазна, Булатов. Меньше… Идите, — показал глазами на дверь.

Капитан на минуту заколебался, как будто желая что-то сказать, но не нашел нужных слов, по-военному повернулся, щелкнул каблуками и зашагал, высоко вскидывая ноги, однако дверь за собой закрыл осторожно, без стука.

Анисимов все тем же шепотом, как бы боясь, что громко сказанное слово может разбить что-то внутри у него или где-то рядом, попросил Лялькевича:

— Накапай-ка ты мне валерьяночки.

Владимир Иванович знал, что аптечка стоит на подоконнике, за шторой. Налил в стакан воды, пипеткой отсчитал двадцать капель янтарной настойки.

Анисимов выпил, глубоко вздохнул, крякнул и только тогда сказал в полный голос:

— Сукин сын! Попался бы он мне на фронте! — и несколько смущенно, но с чувством удовлетворения покрутил головой. — Чуть не сорвался. Видел, как нервы свои удерживал? Во, — стиснул кулаки.

— Спасибо, Анисим Петрович. Этот разговор давно назрел. Но надо дело довести до конца. Надо написать в обком и в ЦК.

— Не люблю я таких писем, но в данном случае придется, а то от этого типа всего можно ожидать. Сегодня же напиши.

Анисимов встал, потянулся и бодро крикнул:

— Где он, твой Шапетович? Здесь? Зови его сюда. Поговорим.

Петро, измученный долгим сидением в пустом кабинете наедине со своими невеселыми мыслями, вошел смущенный и расстроенный. Остановился у дверей.

Анисимов пробасил:

— Ты что это — как мокрая курица? А я думал — ты герой. Проходи, садись. Расскажи нам с Лялькевичем про богов.

Петро совсем смутился.

— Про каких богов?

— А как же! Тут один написал, что ты вместо пропаганды и агитации про богов толкуешь. И то правда. Сев в колхозах безбожно затянулся, а секретарь парторганизации бабам мифы рассказывает. Есть о чем подумать. А что это ты публично расхныкался над судьбой детей Низовца? Мало у тебя вдов и сирот войны?

— Дети есть дети, Анисим Петрович. И они не отвечают за отцов. — За внешней суровостью секретаря Петро уловил скрытое одобрение, он осмелел и отвечал уверенно, без той сковывавшей его робости, которую ощутил в первый момент и которую и раньше не раз испытывал в присутствии Анисимова.

— Ты мне прописных истин не втолковывай.

— Дочь Низовца на уроке от голода потеряла сознание. А я сам — отец и педагог.

Секретарь подошел поближе, пристально посмотрел на Петра, покачал головой.

— Учили тебя, Шапетович, и на фронте, и в партизанах. И не научили…

— Чему?

— Идеалист ты. А в твоем положении надо быть реалистом. Что там у вас было с инвалидом этим?..

— С Прищепой, — подсказал Лялькевич.

— Ничего особенного. Человеку было не по себе, а мы с Бобковым с подпиской пристали. Он отказался, Бобков горячиться стал, матюкнул Прищепу… Тот — его. И все.

— И все?

— Ну, схватились друг с дружкой. Я разнял.

— И все? А кто ж из вас болтун — ты или Бобков?

Петро пожал плечами.

— Сегодня же гоните в шею из сельсовета этого немецкого курощупа — Копыла. Чтоб духу его не было. Ясно?

Петро был озадачен таким переходом. Анисимов, заметив его удивление, сказал:

— Владимир Иванович растолкует тебе, что к чему, — и посмотрел на часы. — Чтоб в три дня «Светоч» сев закончил. В пятницу сам проверю. Ясно? Работать надо, а не мифы рассказывать! Ясно? — но при этом с улыбкой крепко стиснул Петру руку, горячую и потную от волнения. — Ну, будь здоров, карась-идеалист. У меня дел до черта.

Когда они перешли в кабинет Лялькевича, тот сказал Петру:

— Наш старик сделал то, что делали на фронте, своим телом закрывая амбразуру, — выстрел был направлен в тебя. Единственное слабое место Булатова — это Копыл. Только на этом он и может погореть. — И он коротко рассказал, что было написано в «информациях» Копыла и какое заключение сделал из них тот, кому они посылались. — Булатов умеет обеспечить свой тыл. Он, как правило, обо всем докладывает на бюро райкома. Но никогда не показывает никаких документов, да их никто у него и не спрашивает. Верят на слово. Никто не вдается в существо его обвинений. Он на это рассчитывает, когда заводит вот такие «дела». Демонстрирует, как бдительно он стоит на страже интересов партии и народа. Вот почва той бесконтрольности, о которой мы с тобой говорили. Помнишь — у тебя дома?

— Он Прищепу не задержит?

— Сейчас, когда дело у Анисимова? Нет. А впрочем, я проверю.

И вот во время этого разговора в дверь постучали, и в кабинет вошла… Саша.

— Саша?! Как ты сюда попала?.. Ты же должна лежать!

— А мне не лежалось, — произнесла она и смолкла, смущенная присутствием Лялькевича. Тот, видимо, все понял и поспешил закончить разговор:

— Хорошо, Петро Андреевич, договорим потом. Я приеду к вам.

…Они сошли с крыльца райкома, как дети держась за руки, никого не видя и не слыша.

Только на улице Петро спохватился:

— Ты пешком?

— Мне так страшно стало, когда ты ушел. Я собралась и — следом.

— Что это тебе вздумалось! Вот глупышка! Ведь ты совсем еще больна. Вернусь-ка я, попрошу у Лялькевича машину.

— Нет, не надо. Я уже здорова. Теперь нам нечего спешить. Пойдем потихоньку.


И вот они отдыхают. Недалеко от райцентра. Слышно, как на станции пыхтит паровоз. Там, на пристанционном базарчике, они купили у бабы творогу и картофельных лепешек. Пообедали. И так им хорошо!

Петро лежит под обитой ветром шершавой сосной, Саша сидит рядом. Он держит ее руку. Он не выпускал ее руки, пока они шли из райцентра. И теперь не хочет выпускать. Ему, как никогда раньше, необходимо ощущать ее близость, тепло. Это тепло, вершина сосны, качающаяся от ветра, и небо — то бездонная синева, то облака, темные, светлые, — как все это чудесно успокаивает и по-новому поднимает, возвращая ту полноту, ту светлую радость жизни, которая родилась год назад, в День Победы, не оставляла его никогда и так омрачена была сегодня. Старая сосна на опушке хвойного леса не раз поранена топором, ножами мальчишек. На свежей ране-лысине — крупные прозрачные капли смолы. Она крепко пахнет, но это запах жизни, весны.

— Кто б мог подумать — Копыл! Такой вежливый тихоня…

— Вежливый! Подлец — до самой смерти подлец. Я теперь не сомневаюсь, что он-таки выдал партизана.

— Анисимов сказал: «Гоните сегодня же из сельсовета. Чтоб духу его не было!» Да и Лялькевич нас попрекнул: «А вы тоже — лопухи».

— Лопухи и есть. Добренькие. Бобков и ты. Пригрели гадину.

— Черт с ним! Не будем о нем думать. Смотри, какое небо.

Теплый ветер приносит аромат хвои и трав. Петро вдыхает его полной грудью. Закрывает глаза. Саше кажется, что он уснул. Она молчит.

— Ты знаешь, Сашок, я все-таки построю свой мост!

Она отвечает не сразу.

— Я сидела и думала: а может, и в самом деле нам уехать куда-нибудь на стройку?

Он поворачивается к ней. Когда он раньше говорил о совершенно реальном мосте, она возражала: «Поступил в институт — учись. Где еще у тебя будет такая возможность?» А теперь, когда мост превратился в красивую мечту, Саша вдруг так прозаически возвращает его к действительности.

— Нет, теперь я никуда не уеду! От таких людей!

— Этот гад, если он останется, не даст тебе жизни.

— Ну знаешь… Есть райком! Есть партия! Не останется он!

Она вздыхает, чуть крепче сжимая его пальцы.

— Не будь идеалистом.

— Ты не веришь Лялькевичу? А я верю. Теперь я во всем ему верю. И Анисимов — пусть крутой, но настоящий человек!

— Я тоже полежу, — говорит Саша и кладет голову на толстый корень сосны. Снова вздыхает. — Напрасно оставили Прищепу. Напьется он там, на станции. И опять накуролесит. Начнет языком молоть…

— Силой же не потащишь. Звали. Напьется, конечно. Не поймешь его. Я так и не разобрал — похвалил он меня или пригрозил, когда сказал: «Я с тобой, парторг, еще поговорю».

— Ну что ты! Когда покупали лепешки, он шептал мне: «Во, Шура, какой хлопец ваш Шапетович!» — и большой палец выставил.

Они снова молчат — все сказано.

И должно быть, Петро на этот раз вправду засыпает ненадолго, потому что вместо кружева сосновых ветвей на фоне лазури перед ним встает радугой сказочно прекрасная арка необыкновенного моста, такого длинного, что тот, другой, берег — как в тумане.