Он сидел на лежанке и, наклонившись к Лялькевичу, который примостился ниже, на скамеечке, глухо бубнил (говорить шепотом он не умел):
— Думали мы с хлопцами, кого бы еще втянуть в организацию. Оно верно, хороших людей много. Но я — за осторожность. Пока предлагаю двух. Павлика Картуха и Леню Давыденко. Александра знает их, — кивнул он на Сашу. — За этих хлопцев я ручаюсь. Рыболовы!
Лялькевич сдержанно засмеялся.
— Рыболов — это высшая аттестация?
— Рыболовы — мои лучшие друзья. А за друзей своих я отвечаю, Владимир Иванович.
— Ладно. Принимайте. Но договоримся так: о том, что в организации Александра Федоровна и Данила, новички пускай не знают…
— Данилу не скроешь.
— И все-таки надо, пока не проверим людей в бою. А что до Александры Федоровны, то ее вообще, думаю, не следует открывать всем членам организации.
— Значит, мне суждено таиться от своих! — спросила Саша будто в шутку, но с ноткой обиды в голосе.
— От немцев, Александра, — прогудел в ответ кузнец. — От полицаев. А свои будут знать. Не теперь — потом узнают. Беречь мы тебя будем, как глаз… Не забывай, что в твоих руках не одна твоя жизнь… Ты и без того делаешь большое дело.
— Что я там делаю!
— Не говори! Спасти, вылечить, укрыть рядового советского бойца — это уже, брат ты мой, подвиг. А Владимир Иванович…
Саша увидела, как Лялькевич сжал колено кузнеца, и тот умолк.
Они прислушались к шагам на улице, к щедровкам.
— Не осуждаешь, Владимир Иванович, мою выдумку с щедрованием? — спросил кузнец, помолчав минутку, и, не ожидая ответа, объяснил: — Хотелось мне хлопцев вместе собрать так, чтоб эти гончие ничего не заподозрили. Еще неделю назад пошел я к Гусю, спросил: можно ли возродить старые народные традиции? Ты думаешь, этот пень сам решил? Черта с два! Поехал к хозяевам своим — немцам… А там, видно, хитрый гад сидит: отдал приказ — возрождать и поддерживать все, что связано с религией, с верой. Полицаи разнесли это по селу. И знаешь, что вышло? Решили наши бабки открыть свою церковь. А попа нет. Вот и явилась вчера делегация ко мне — предлагают занять этот высокий пост. Хо-о-хо!.. — Кузнец забыл об осторожности и хохотнул — точно рассыпал картошку по полу.
Лялькевич хлопнул его по плечу.
— Тише вы, гром петровский! Что же вы ответили?
— Принял делегацию с почетом и… дипломатически отказался. Не имею права, говорю, я — расстрига.
— И уже нельзя поправить?
— Что?
— Стать вам попом?
Кузнец вытаращил на Лялькевича глаза.
— Погодите! Вы считаете, что нам это на пользу?
— Думаю, что не помешало бы. Нашим людям легче было бы приходить к попу, а ему ездить в город, в соседние деревни. И вообще — встречаться с разными людьми, «ладить» с властью. Не заманчиво разве?
Кузнец хлопнул себя по лбу.
— Ах ты, горе мое! Как же это я, такой мудрец и хитрец, не додумался? Правду говорят, век живи — век учись. Побоялся, что риза моя не понравится хлопцам. Они любят кузнеца и рыболова… Ладно, Владимир Иванович, попробую начать переговоры. О результатах сразу же уведомлю.
Когда обсудили подпольные дела, кузнец предложил:
— Давай споем, Владимир Иванович.
— Что вы! — комиссар растерялся от такого неожиданного предложения. — Услышат, что подумают? В таких условиях. Да еще под праздник.
— А мы так, чтоб никто не слышал. — Он подвинулся к стене и, не ожидая согласия, тихо запел:
За Сібіром сонце сходить…
Хлопці, не зівайте…
Лялькевич не выдержал, подтянул:
Ви на мене, Кармелюка,
Всю надію майте!
Так, вполголоса, пропели два куплета. Алексей Софронович вздохнул и похвалил:
— Добре, сынку! Эх, рвануть бы нам с тобой в полный голос! — И, наклонившись к Лялькевичу, запел еще тише, без слов, «Священную войну».
Сашу будто током ударило — всколыхнулся, дрогнул каждый нерв.
Эту песню она впервые услышала несколько дней назад: здесь же, в этом закутке, в такой же вечерний час, так же почти шепотом Лялькевич обучал Даника. И вот уже поет кузнец. Нет, он не один! Поет комиссар — Саша слышит его голос. И сама она тоже поет, суровая мелодия звучит в душе, заполняет все ее существо. Она подошла к поющим, заслонила их от окна. Но песня смолкла. Алексей Софронович гневно прошептал:
Гнилой фашистской нечисти
Загоним пулю в лоб,—
и соскочил с лежанки.
— Пора мне. Хлопцы ждут. Как бы они там не отчебучили чего-нибудь без меня.
— Хлопцев берегите, Алексей Софронович, — с отцовской заботой сказал Лялькевич.
Однажды Даник и Тишка взволнованные вбежали в горницу. Даник тащил приятеля за руку. Тот не очень упирался. Маленький, в расстегнутом кожушке, в больших стоптанных валенках, Тишка выглядел каким-то странным, встопорщенным. Лялькевич и Саша встревожились. Ребята никогда не врывались в хату вдвоем, они редко ходили вместе, чтоб не выставлять напоказ свою дружбу.
Ребята остановились у порога. Даник, запыхавшийся, красный, бросил быстрый взгляд, нет ли посторонних в доме, и сразу же обратился к Лялькевичу:
— Товарищ комиссар! Скажите вы ему… Вот еще дурак!
Тишка стоял бледный, посиневшие губы передергивались, словно от боли, а глаза горели таким гневом, что Саше стало страшно.
— Все равно я застрелю этого гада! Все равно я убью его!.. Все равно, — прошептал он, сжимая кулаки.
— Эх ты, подпольщик!.. — прикрикнул Даник.
Лялькевич понял, что случилось что-то очень серьезное, и показал рукой на угол за печью, который стал местом подпольных переговоров.
Хлопцы прошли туда и встали, прислонившись к стене. Лялькевич шепотом приказал:
— Докладывай, Даник.
— Полицаи арестовали Ганну из Репок. Кто-то донес, что у нее партизан ночевал… Вели ее, а мы за лавкой стояли, следили. А тут дочка ее, Манечка, годиков шесть ей, бежит следом, цепляется за кожух, кричит: «Мама! Мамочка!..»
Даник замолчал и будто проглотил что-то. А у Тишки глаза наполнились слезами. Он сорвал с головы свою овчинную шапку и закрыл ею лицо.
— Фашист проклятый! Все равно я его!..
— Ты его! Ты нас провалил бы, как эсер какой-нибудь!
— Спокойно! — потребовал Лялькевич. — По порядку! Что было дальше?
— Гад этот, бандит Гусев, — теперь уже и Даник чуть не скрежетал зубами, — как схватит девчонку да как швырнет в снег, будто это не ребенок, не человек… Сволочь он! Ну, Тишка и не выдержал — за пистолет… Хорошо, что я увидел. Я не знал, что у него пистолет… У нас было постановление: днем оружия не носить. Зачем же он носит, словно анархист какой? Хорошо, что я успел схватить его за руку и вырвать. — Даник достал из кармана пистолет и протянул Лялькевичу. — Счастье, что нас никто не видел. Сами себя выдали бы… Понимаешь ты?..
— Все равно я его убью! — с детским упрямством твердил Тишка.
Лялькевич присел на скамеечку.
— Саша, последите, пожалуйста, чтоб нас не захватили врасплох, — попросил он.
Но Саша уже стояла на страже: прислушиваясь к их разговору, не спускала глаз с окна, из которого была видна калитка.
Лялькевич спросил Тихона сдержанно, но сурово:
— Что же это ты, герой, всех нас погубить хотел?
— Не мог я, товарищ… — встрепенулся паренек.
— Нервы слабы? А партизану, подпольщику нужны крепкие нервы. Очень крепкие! Ты представляешь, что наделал бы твой выстрел? Ты — одного Гусева…
— Я бы их всех четверых…
— Допустим. А потом?
Тихон молчал.
— Ну, а потом? Потом что вы делали бы?
— Убежали б, — неуверенно прошептал Тишка.
— Убежали! — передразнил его Даник. — Куда б ты убежал?
— Далеко не убежишь по такому снегу. Ну, допустим, убежали бы. Вы молодые, ловкие… А мы? Фашисты сразу схватили бы твоих сестер, мать, меня, Сашу. Ты подумал об этом?..
Тихон ниже склонил голову.
— Ни о чем он не думал! — корил друга Даник.
— В нашей суровой борьбе со страшным и безжалостным врагом самое главное — дисциплина. А ты нарушил ее, нарушил постановление организации — не носить оружия. По сути, ты нарушил присягу. Мало того, у тебя нет выдержки. Значит, слаба воля. А если ты попадешь в еще худшую переделку? Можем ли мы, твои товарищи, быть уверены, что ты нас не подведешь?
— Товарищ комиссар!.. Да я умру, если надо…
— Умереть на войне легче всего. Если б мы думали о смерти, чего стоила бы наша борьба! Мы думаем о жизни, о будущем своих близких, народа. Поймите вы, горячие головы. Мы не отказываемся от таких выстрелов, но сейчас наша основная задача — собирать, сплачивать силы для мощных залпов, которые мы дадим по врагу. Вместо того чтобы стрелять, когда уже поздно, надо было раньше подумать о Ганне. Почему мы не уберегли этого дорогого для нас человека, мать? Почему не предупредили? Что за партизаны у нее бывали? Из какого отряда? Нам должно быть стыдно, что мы не знаем. Стыдно и больно!..
— Она не шла на связь, — стал оправдываться Даник, понимая, что укор этот относится не к одному Тишке, а ко всей организации. — Мы пробовали связаться с ней еще осенью. Сам Старик этим занимался. Но она и ему не поверила. Она никому не верила. Мы решили, что тогда она просто так, не подумавши, испекла хлеб партизанам, а потом испугалась — и теперь к ней не подступиться.
— Плохо, выходит, мы знаем, что делается в деревне. А мы должны знать все: что думает, чем дышит каждый человек. А одна ли такая Ганна?.. Передай, Даник, Старику, чтобы он помог пристроить ее детей.
Саша вздрогнула. Неужели немцы могут тронуть детей? Да, они и на это способны. Саша вдруг подумала, что с арестом Ганны могут выплыть на поверхность осенние события — бегство партизана из колодца, смерть Кузьмы. Она решила сказать о своих опасениях Владимиру Ивановичу, чтобы он на всякий случай имел это в виду. Когда же заговорили о детях, Сашей снова овладело тяжелое чувство, от которого она так страдала в начале войны, да и теперь иногда ей казалось, что только одна она такая трусиха. А Лялькевич, Даник, Старик, Толя, все остальные страха не знают. Наивная женщина! Она не понимала, что сила не в том, чтоб не испытывать страха, — смерти каждый боится, — а в том, чтобы уметь пересилить его. Она не скрывала этого чувства и от Даника, Поли и даже от соседе