Тревожное счастье — страница 30 из 106

Он сидел на лежанке и, наклонившись к Лялькевичу, который примостился ниже, на скамеечке, глухо бубнил (говорить шепотом он не умел):

— Думали мы с хлопцами, кого бы еще втянуть в организацию. Оно верно, хороших людей много. Но я — за осторожность. Пока предлагаю двух. Павлика Картуха и Леню Давыденко. Александра знает их, — кивнул он на Сашу. — За этих хлопцев я ручаюсь. Рыболовы!

Лялькевич сдержанно засмеялся.

— Рыболов — это высшая аттестация?

— Рыболовы — мои лучшие друзья. А за друзей своих я отвечаю, Владимир Иванович.

— Ладно. Принимайте. Но договоримся так: о том, что в организации Александра Федоровна и Данила, новички пускай не знают…

— Данилу не скроешь.

— И все-таки надо, пока не проверим людей в бою. А что до Александры Федоровны, то ее вообще, думаю, не следует открывать всем членам организации.

— Значит, мне суждено таиться от своих! — спросила Саша будто в шутку, но с ноткой обиды в голосе.

— От немцев, Александра, — прогудел в ответ кузнец. — От полицаев. А свои будут знать. Не теперь — потом узнают. Беречь мы тебя будем, как глаз… Не забывай, что в твоих руках не одна твоя жизнь… Ты и без того делаешь большое дело.

— Что я там делаю!

— Не говори! Спасти, вылечить, укрыть рядового советского бойца — это уже, брат ты мой, подвиг. А Владимир Иванович…

Саша увидела, как Лялькевич сжал колено кузнеца, и тот умолк.

Они прислушались к шагам на улице, к щедровкам.

— Не осуждаешь, Владимир Иванович, мою выдумку с щедрованием? — спросил кузнец, помолчав минутку, и, не ожидая ответа, объяснил: — Хотелось мне хлопцев вместе собрать так, чтоб эти гончие ничего не заподозрили. Еще неделю назад пошел я к Гусю, спросил: можно ли возродить старые народные традиции? Ты думаешь, этот пень сам решил? Черта с два! Поехал к хозяевам своим — немцам… А там, видно, хитрый гад сидит: отдал приказ — возрождать и поддерживать все, что связано с религией, с верой. Полицаи разнесли это по селу. И знаешь, что вышло? Решили наши бабки открыть свою церковь. А попа нет. Вот и явилась вчера делегация ко мне — предлагают занять этот высокий пост. Хо-о-хо!.. — Кузнец забыл об осторожности и хохотнул — точно рассыпал картошку по полу.

Лялькевич хлопнул его по плечу.

— Тише вы, гром петровский! Что же вы ответили?

— Принял делегацию с почетом и… дипломатически отказался. Не имею права, говорю, я — расстрига.

— И уже нельзя поправить?

— Что?

— Стать вам попом?

Кузнец вытаращил на Лялькевича глаза.

— Погодите! Вы считаете, что нам это на пользу?

— Думаю, что не помешало бы. Нашим людям легче было бы приходить к попу, а ему ездить в город, в соседние деревни. И вообще — встречаться с разными людьми, «ладить» с властью. Не заманчиво разве?

Кузнец хлопнул себя по лбу.

— Ах ты, горе мое! Как же это я, такой мудрец и хитрец, не додумался? Правду говорят, век живи — век учись. Побоялся, что риза моя не понравится хлопцам. Они любят кузнеца и рыболова… Ладно, Владимир Иванович, попробую начать переговоры. О результатах сразу же уведомлю.

Когда обсудили подпольные дела, кузнец предложил:

— Давай споем, Владимир Иванович.

— Что вы! — комиссар растерялся от такого неожиданного предложения. — Услышат, что подумают? В таких условиях. Да еще под праздник.

— А мы так, чтоб никто не слышал. — Он подвинулся к стене и, не ожидая согласия, тихо запел:

За Сібіром сонце сходить…

Хлопці, не зівайте…

Лялькевич не выдержал, подтянул:

Ви на мене, Кармелюка,

Всю надію майте!

Так, вполголоса, пропели два куплета. Алексей Софронович вздохнул и похвалил:

— Добре, сынку! Эх, рвануть бы нам с тобой в полный голос! — И, наклонившись к Лялькевичу, запел еще тише, без слов, «Священную войну».

Сашу будто током ударило — всколыхнулся, дрогнул каждый нерв.

Эту песню она впервые услышала несколько дней назад: здесь же, в этом закутке, в такой же вечерний час, так же почти шепотом Лялькевич обучал Даника. И вот уже поет кузнец. Нет, он не один! Поет комиссар — Саша слышит его голос. И сама она тоже поет, суровая мелодия звучит в душе, заполняет все ее существо. Она подошла к поющим, заслонила их от окна. Но песня смолкла. Алексей Софронович гневно прошептал:

Гнилой фашистской нечисти

Загоним пулю в лоб,—

и соскочил с лежанки.

— Пора мне. Хлопцы ждут. Как бы они там не отчебучили чего-нибудь без меня.

— Хлопцев берегите, Алексей Софронович, — с отцовской заботой сказал Лялькевич.


Однажды Даник и Тишка взволнованные вбежали в горницу. Даник тащил приятеля за руку. Тот не очень упирался. Маленький, в расстегнутом кожушке, в больших стоптанных валенках, Тишка выглядел каким-то странным, встопорщенным. Лялькевич и Саша встревожились. Ребята никогда не врывались в хату вдвоем, они редко ходили вместе, чтоб не выставлять напоказ свою дружбу.

Ребята остановились у порога. Даник, запыхавшийся, красный, бросил быстрый взгляд, нет ли посторонних в доме, и сразу же обратился к Лялькевичу:

— Товарищ комиссар! Скажите вы ему… Вот еще дурак!

Тишка стоял бледный, посиневшие губы передергивались, словно от боли, а глаза горели таким гневом, что Саше стало страшно.

— Все равно я застрелю этого гада! Все равно я убью его!.. Все равно, — прошептал он, сжимая кулаки.

— Эх ты, подпольщик!.. — прикрикнул Даник.

Лялькевич понял, что случилось что-то очень серьезное, и показал рукой на угол за печью, который стал местом подпольных переговоров.

Хлопцы прошли туда и встали, прислонившись к стене. Лялькевич шепотом приказал:

— Докладывай, Даник.

— Полицаи арестовали Ганну из Репок. Кто-то донес, что у нее партизан ночевал… Вели ее, а мы за лавкой стояли, следили. А тут дочка ее, Манечка, годиков шесть ей, бежит следом, цепляется за кожух, кричит: «Мама! Мамочка!..»

Даник замолчал и будто проглотил что-то. А у Тишки глаза наполнились слезами. Он сорвал с головы свою овчинную шапку и закрыл ею лицо.

— Фашист проклятый! Все равно я его!..

— Ты его! Ты нас провалил бы, как эсер какой-нибудь!

— Спокойно! — потребовал Лялькевич. — По порядку! Что было дальше?

— Гад этот, бандит Гусев, — теперь уже и Даник чуть не скрежетал зубами, — как схватит девчонку да как швырнет в снег, будто это не ребенок, не человек… Сволочь он! Ну, Тишка и не выдержал — за пистолет… Хорошо, что я увидел. Я не знал, что у него пистолет… У нас было постановление: днем оружия не носить. Зачем же он носит, словно анархист какой? Хорошо, что я успел схватить его за руку и вырвать. — Даник достал из кармана пистолет и протянул Лялькевичу. — Счастье, что нас никто не видел. Сами себя выдали бы… Понимаешь ты?..

— Все равно я его убью! — с детским упрямством твердил Тишка.

Лялькевич присел на скамеечку.

— Саша, последите, пожалуйста, чтоб нас не захватили врасплох, — попросил он.

Но Саша уже стояла на страже: прислушиваясь к их разговору, не спускала глаз с окна, из которого была видна калитка.

Лялькевич спросил Тихона сдержанно, но сурово:

— Что же это ты, герой, всех нас погубить хотел?

— Не мог я, товарищ… — встрепенулся паренек.

— Нервы слабы? А партизану, подпольщику нужны крепкие нервы. Очень крепкие! Ты представляешь, что наделал бы твой выстрел? Ты — одного Гусева…

— Я бы их всех четверых…

— Допустим. А потом?

Тихон молчал.

— Ну, а потом? Потом что вы делали бы?

— Убежали б, — неуверенно прошептал Тишка.

— Убежали! — передразнил его Даник. — Куда б ты убежал?

— Далеко не убежишь по такому снегу. Ну, допустим, убежали бы. Вы молодые, ловкие… А мы? Фашисты сразу схватили бы твоих сестер, мать, меня, Сашу. Ты подумал об этом?..

Тихон ниже склонил голову.

— Ни о чем он не думал! — корил друга Даник.

— В нашей суровой борьбе со страшным и безжалостным врагом самое главное — дисциплина. А ты нарушил ее, нарушил постановление организации — не носить оружия. По сути, ты нарушил присягу. Мало того, у тебя нет выдержки. Значит, слаба воля. А если ты попадешь в еще худшую переделку? Можем ли мы, твои товарищи, быть уверены, что ты нас не подведешь?

— Товарищ комиссар!.. Да я умру, если надо…

— Умереть на войне легче всего. Если б мы думали о смерти, чего стоила бы наша борьба! Мы думаем о жизни, о будущем своих близких, народа. Поймите вы, горячие головы. Мы не отказываемся от таких выстрелов, но сейчас наша основная задача — собирать, сплачивать силы для мощных залпов, которые мы дадим по врагу. Вместо того чтобы стрелять, когда уже поздно, надо было раньше подумать о Ганне. Почему мы не уберегли этого дорогого для нас человека, мать? Почему не предупредили? Что за партизаны у нее бывали? Из какого отряда? Нам должно быть стыдно, что мы не знаем. Стыдно и больно!..

— Она не шла на связь, — стал оправдываться Даник, понимая, что укор этот относится не к одному Тишке, а ко всей организации. — Мы пробовали связаться с ней еще осенью. Сам Старик этим занимался. Но она и ему не поверила. Она никому не верила. Мы решили, что тогда она просто так, не подумавши, испекла хлеб партизанам, а потом испугалась — и теперь к ней не подступиться.

— Плохо, выходит, мы знаем, что делается в деревне. А мы должны знать все: что думает, чем дышит каждый человек. А одна ли такая Ганна?.. Передай, Даник, Старику, чтобы он помог пристроить ее детей.

Саша вздрогнула. Неужели немцы могут тронуть детей? Да, они и на это способны. Саша вдруг подумала, что с арестом Ганны могут выплыть на поверхность осенние события — бегство партизана из колодца, смерть Кузьмы. Она решила сказать о своих опасениях Владимиру Ивановичу, чтобы он на всякий случай имел это в виду. Когда же заговорили о детях, Сашей снова овладело тяжелое чувство, от которого она так страдала в начале войны, да и теперь иногда ей казалось, что только одна она такая трусиха. А Лялькевич, Даник, Старик, Толя, все остальные страха не знают. Наивная женщина! Она не понимала, что сила не в том, чтоб не испытывать страха, — смерти каждый боится, — а в том, чтобы уметь пересилить его. Она не скрывала этого чувства и от Даника, Поли и даже от соседе