Тревожное счастье — страница 43 из 106

Я достал из кармана тетрадь и начал писать. Захотелось поскорее, пока не забылось, записать нашу беседу. А заодно подежурить возле Сени, чтобы разбудить его в случае тревоги. И вот заканчиваю свою запись. Солнце, как часовой, обошло Баренцево море и теперь уже глядит с востока, с просторов Кольской тундры. Небо снова стало голубым, безоблачным. Снова летный день!

3 июля

Три дня не было ни сна, ни отдыха. Кончался один бой — начинался другой. От разрывов бомб, выстрелов, усталости и бесконечного напряжения гудит в голове, болит все тело.

Фашисты наступают где-то там, за Западной Лицей, на «Мурманском направлении», как официально сообщается в сводках, они хотят парализовать тыл, разрушить город, обеспечивающий фронт всем необходимым.

Город горит. Второй день пылают бензосклады, и вся окрестность застлана черным едким дымом. От него слезятся глаза и кашель разрывает грудь.

Все батареи дивизиона стянуты к городу. На помощь нам пришли военные корабли. Впечатление такое, что моряки принимают на себя удары пикировщиков, чтобы оттянуть их от города — большинство бомб падает в залив. Сегодня с утра пасмурно, и удалось немного поспать. Хочется многое записать, но это не удастся — передышка ненадолго. Память особенно ясно удерживает мой первый бой, когда я стал командиром.

Заснуть в то утро мне так и не удалось. Комбат еще до завтрака начал учебную тренировку, подняв батарею по сигналу «тревога». Узнав, что стрельба не боевая, номера моего расчета ворчали, особенно Муха:

— Мало боевых тревог — на тебе еще учебную! Надо было до войны учить. Севченко женку в тыл отослал, так ему не спится. Бродит всю ночь, как лунатик, злится.

Я удивился и насторожился: на учебной батарее мы в присутствии командиров отделений не решались осуждать поступки и действия офицеров. «Не потому ли они так себя ведут, что не хотят признавать меня командиром?» — думал я.

«Стреляли» вяло и невнимательно. Лишь маленький Черняк очень ловко ставил трубку и передавал снаряд заряжающему. Павел Астахов, высокий, с длинными руками, бывший кузнец Подольского завода, лениво принимал патрон, взвешивал на руках и не заряжал, а передавал его трубочному — Фриду. Патроны — учебные, на орудии их только два, и они должны переходить от одного номера к другому. Но мы, когда учились, заряжали. Почему же Астахов не заряжает? Нарочно, назло мне? Все время хотелось потребовать, чтоб он заряжал и «стрелял» — поворачивал рукоятку спуска. Однако я не решался: может, здесь поступали так и раньше, до меня? Когда же увидел, что первый номер — Муха — совмещает стрелки азимута приблизительно, без нужной точности, не выдержал:

— Ефрейтор Муха! Разве так надо совмещать?

— А как надо? — огрызнулся он.

— Да при таком совмещении снаряд уйдет черт знает куда…

— А ты хочешь каждый снаряд в самолет? Ого!..

— Мы и так в небо попадаем, — засмеялся четвертый номер — молчаливый Конкин.

И тут же послышался крик командира батареи:

— Четвертое! Куда у вас ствол глядит, японский бог? Командира ко мне!

Я подбежал к разгневанному Севченко и не узнал его — куда девался тот добрый шутливый человек, который представлял меня расчету.

— Что у вас там происходит?

— Закрутился кабель синхронной передачи, товарищ старший лейтенант! — солгал я без запинки.

Когда я вернулся к орудию, Черняк и Астахов взглянули на меня виновато и сочувственно. Муха же встретил нахальной, злорадной усмешкой: ага, больше не будешь придираться!

Но я не узнал свой расчет, когда объявили боевую тревогу. Куда девалась вялость и невнимательность! Все подтянулись и застыли у своих мест. Самые неприятные минуты — это те, что проходят с момента тревоги до начала огня. По ориентирам КП и координатам, которые дали разведчики, мы быстро обнаружили самолеты в голубизне утреннего неба. Невооруженным глазом они стали видны километров за тридцать. Их было не два и не три. На город шла воздушная армада — машин двадцать. Куда они обрушат свой смертоносный груз? На кого?

В городе ревели сирены воздушной тревоги. Маленькие человечки суетливо бегали по улицам. Куда они спрячутся? Достаточно ли там надежных мест?

Сирены, услышанные мною впервые, породили новое чувство — страх не только за свою жизнь, но и за тех, что бегают там, по улицам, ища спасения от ненавистного врага.

Какие-нибудь три минуты показались мучительно долгими, самыми долгими в жизни. Скорей бы они зашли в зону огня!

Я увидел, как у Мухи побелели уши. Неужели и я такой же? Какой позор!.. Разве будут уважать такого командира? Слава богу, никто не смотрит на меня.

Маленький Черняк и длинный Фрид, зажав коленями патроны, надели на дистанционные трубки ключи. Они, эти ключи, так плотно надеваются, а все равно звенят, ударяясь о трубки. Толстый, неповоротливый и медлительный коми Габов шепотом читает застрявшую трубку:

— Сто шестьдесят два… сто шестьдесят два… сто шестьдесят два…

Со стороны кажется, что он шепчет молитву.

Четвертый номер за орудием. Это Астахов… Только на его лице, в его движениях, жестах не видно страха и беспокойства. Он топчется возле затвора, медлительный, важный, как добрый дед, и маленькой фланелевой тряпочкой старательно вытирает патронник. Неужели таким образом ему удастся скрыть свой страх? Нет, теперь, после трех дней боев, я знаю, что это у него естественное, этот кузнец скорее всех избавился от страха.

Сеня Песоцкий сквозь оптику дальномера уже определил марки машин.

— Группа слева — «Ю-88», справа — «Ю-87». Сверху — истребители! — сообщил он в напряженной тишине так громко, что услышала вся батарея.

Каким, однако, может быть спокойным голос у людей в такую минуту! Я позавидовал ему и Астахову. Под Мухой забренчало сиденье. Противно это, неприятно. Надо бы ему сказать. А имею ли я право? Недавно оно так же бренчало подо мной. Да и голос… Еще неизвестно, какой будет у меня голос. Не выдать бы самого себя…

Не свожу глаз с черных силуэтов; кажется, они заслонили собою все небо. Не пора ли стрелять? Почему не поставлены батареи на той стороне залива, чтобы встретить их огнем на подходе к городу? Да ведь они же могут зайти с любой стороны! Возможно, тогда не было этих мыслей, многие из них появились позже или только теперь, когда я пишу. Тогда было одно желание — скорее открыть огонь. Вот уже «мессершмитты» рванулись в сторону. Ага, в воздухе наши истребители! Сделав разворот, сошли с боевого курса «Ю-87».

«На аэродром», — отметил я.

Открыли огонь корабли.

Наконец и у нас долгожданное: «Есть совмещение».

— О-о-огонь!..

В первом залпе «рассыпали горох».

Меня обожгла мысль: я, командир, лишний здесь, только мешаю трубочным! Действительно, мне нечего делать. Или, может, я забыл свои обязанности? Нет. Я наблюдаю за работой номеров и целями. Перед фашистами возникла завеса разрывов. Неужели разбили их строй или они перестраиваются перед заходом на цель? Они просто рассыпались. Видно, как от фюзеляжей отделяются бомбы и летят… Дьявольски медленно летят! Свист… Взрывы… Бомбы рвутся в городе, но бомбежка не прицельная. От сознания этого пришла уверенность.

Я закричал:

— Так их, хлопцы! Так их, гадов! Муха! Совмещай!

Я нашел себе занятие — выбрасывал за бруствер пустые ящики, открывал новые. Меня увлекла работа Астахова. Черт возьми! Этот человек не воевал, а работал — так спокойно он заряжал и стрелял. Сначала даже казалось, что он делает это слишком медленно. Но Астахов ни разу не опоздал с выстрелом, зарядив, он еще какое-то мгновение ждал команды.

Залпы наладились. Я подумал, что тут стреляют лучше, чем стреляли мы на учебной батарее, и люди ведут себя несравненно спокойнее. Правда, у них было больше боев, чем у нас, но все равно мне стало обидно.

И вдруг все полетело к дьяволу. Началось с крика разведчика:

— Самолеты над четвертым!

А дальше было почти то же, что у нас в первом бою.

Несколько «Ю-87» зашли с востока и неожиданно атаковали батарею. Они спикировали с диким воем и свистом; потом выяснилось, что вместе с бомбами фашисты бросали рельсы и пустые бочки, чтобы нагнать больше страха и паники. Одна бомба разорвалась совсем близко, нас обдало горячим воздухом и обсыпало землей. Стрельба с прибором разладилась. Сквозь разрывы, стрекотанье пулеметов, крики я услышал команду Севченко:

— Прямой наводкой!

Я повторил ее для своего расчета:

— По самолету — прямой!..

Муха подсунул голову под оптический прибор, словно он мог закрыться от бомб и пуль, сгорбился и не реагировал на команду. Я схватил его за плечи.

— Прямой! Муха! — и выругался зло, грубо, как, пожалуй, не ругался никогда в жизни.

Муха в ответ еще больше сгорбился и вобрал голову в плечи — над ним снова завыл пикировщик. Я глянул вверх и, как в первом бою, увидел черные кресты в желтых кругах. Словно взрывной волной, ударила в сердце, в голову ненависть, лютая ненависть к этим крестам, а потом — к Мухе. Я рванул его с сиденья, толкнул на снарядные ящики, а сам очутился на месте наводчика и сразу поймал самолет.

— Цель поймана! Огонь!

Молодчина, Астахов! Выстрел грохнул без задержки. Второй — так скоро за первым, что я, ослепленный вспышкой, не успел снова поймать цель.

— Заряжающий! Команду!..

И Астахов, этот спокойный и медлительный кузнец, услышал мои слова и понял их значение, хотя в этот момент снова где-то близко рвались бомбы и над нашими головами летели снаряды соседнего орудия.

— Цель… О-онь! — не совсем по правилам скомандовал я.

Но Астахов отлично понял: «цель» — заряжай, «онь» — стреляй. И вдруг я увидел, как над самолетом, который я вел в оптическом прицеле, взметнулось пламя — вероятно, взорвался бензобак, — и окутанная дымом машина, неуклюже и тяжело кувыркаясь в воздухе, грохнулась на соседнюю сопку.

Сквозь увеличительное стекло я смотрел, как рвался и горел тот, что нес нам смерть! Вот тебе! Мы живые, мы будем жить! А ты сгоришь, истлеешь. И даже дети не будут знать, где ты похоронен, потому что не будет у тебя могилы на чужой земле! Наверное, так я не думал в то время. А грудь распирало какое-то новое, непривычное и очень сильное чувство.