— Вот подлюга! Шуток не понимает. Ну, мы его проучим!..
Неужели это самое главное в моей жизни — записывать такие обычные, будничные, мелкие разговоры, стычки? А мои мысли, переживания из-за того, что происходит там, на фронтах?
Боль в душе не утихает и с новой силой дает о себе знать, когда в сообщениях Совинформбюро называется новое направление. Порою вспыхивает надежда… Так она вспыхнула, когда наши снова отбили Рогачев и Жлобин. Может, это перелом и дальше на восток и вниз по Днепру они не продвинутся? Но явилось Смоленское направление — и снова боль…
Обрадовало нас соглашение между СССР и Англией. Снова надежда. Который уж день только и разговоров, что об этом соглашении. На коротком совещании младших командиров, которое комбат созывает после каждого боя, Сеня Песоцкий сказал:
— Теперь можно представить, какое значение приобретает наш Мурманск. Единственный незамерзающий порт с выходом в открытое море. Кратчайший путь в Англию!
Вероятно, сам Севченко не успел еще подумать об этом, потому что сразу подхватил Сенины слова, начал развивать их и приказал разъяснить бойцам.
С Сеней мы встречались только на этих коротких совещаниях, хотя находились друг от друга в каких-нибудь тридцати шагах. Можем перекрикиваться из котлованов, но поговорить некогда, да и не разрешается — все время тревоги. А мне так хочется поговорить с ним, отвести душу, вспомнить наше Приднепровье, где его мать и моя Саша… Теперь я чаще, чем до войны, с большой печалью, с любовью и умилением вспоминаю эти места. Однажды мне даже приснилось, что я стою на берегу Днепра, там, в местечке, где все знакомо: больница, школа, тропинка во рву, по которому стекает весенняя вода. Только Днепр был не тот — раза в три шире, и вода бурлила и пенилась. А на другом берегу я видел не лес, как в действительности, а бескрайний ровный-ровный луг. Вдали маячили белые силуэты. Я до боли в глазах всматривался и никак не мог понять, что это — девичьи косынки или аисты? Странный сон! Хочется хоть раз увидеть во сне Сашу. Но напрасно — снятся какие-то кошмары, несуразица. Впрочем, это естественно — ведь мы уже почти забыли, что такое нормальный сон, то, что мы называем сном, — какая-то болезненная дремота, бред — спишь и продолжаешь стрелять.
Из боев этих дней запомнились два — те, в которых мы победили, если можно назвать победой сбитые самолеты. Хочется так называть. Хочется победы!
Их было пять. Они шли боевым курсом на город не с запада, а почему-то с юга. Потому первой их встретила бывшая учебная батарея, на которой я начинал службу. Она дала залп. Снаряд, как видно, попал в бомбовый люк самолета, потому что он взорвался. Взрыв повредил еще два «юнкерса». Один камнем упал на землю, а другой попытался улететь, но протянул недалеко — на том берегу залива летчики выпрыгнули с парашютами. Двое из тех, что уцелели, сбросили бомбы где-то между Колой и городом и бросились наутек. Их догнали наши истребители.
Вот это можно назвать победой!
Второй бой — воздушный. Нашего маленького «ишачка», который по тревоге поднялся с аэродрома, прижали четыре «мессершмитта». Мы держали их на прицеле, но не стреляли, они вертелись, как ужи, а вести огонь прямой наводкой не было смысла — очень высоко. Сердца наши сжимались: вот еще наш, советский человек, наш друг через минуту будет мертв. Зачем он поднялся один? Почему его друзья не летят на помощь?
Истребитель так ловко, так умело маневрировал, что на батарее послышались восторженные возгласы. Вот он развернулся, пошел в атаку, и через минуту один «мессершмитт», оставляя за собой полосу черного дыма, врезался в скалы. Хлопцы закричали «ура!». «И-16» почувствовал свою силу и стал атаковывать еще более настойчиво. «Мессеры», прикрывая друг друга, старались зайти смельчаку в хвост. Но он все время навязывал им лобовую атаку сверху и умело использовал даже их преимущество в скорости. Когда и другой стервятник грохнулся о землю, хлопцы ревели от восторга. Спокойный Астахов подбросил вверх каску.
Вдруг в небе невесть откуда появились еще четыре черных гада. Один против шести. Наш сокол, видимо, сообразил, что ему надо спасаться. Он бросился к нам. Мы сразу не поняли его намерения, когда он на бреющем полете начал кружить вокруг батареи. Но когда фашисты попробовали приблизиться к нему, Севченко скомандовал огонь прямой наводкой. Увидев букеты разрывов, «мессеры» отвалили. Потом долго ходили по широкому кругу, подкарауливая смельчака, но их обстреляли другие батареи. Тогда, разъяренные, они бросились на город так низко, что стрелять было нельзя, и начали строчить из пулеметов в окна домов. Это преступление не прошло безнаказанно. Они нарушили свой боевой порядок, и наш герой использовал это: когда они делали разворот, он бросился на последнего и… сбил его.
Маленький Черняк перекувыркнулся через голову. Длинный Фрид начал скакать через упоры, как заяц. Муха, не отрываясь от оптики, молотил себя кулаками по груди.
Какое это счастье — победа! Как она поднимает настроение людей!
Фашисты убрались.
«И-16» покружил над батареей. Приветственно помахал нам крыльями и спокойно полетел в сторону аэродрома. Расчеты наперебой спрашивали командира батареи:
— Товарищ старший лейтенант! Позвоните — кто он? Как его фамилия?
Через полчаса Севченко вышел из будки связи и крикнул:
— Батарея, слушай! Звонил пилот капитан Сафонов и благодарил за поддержку.
Полмесяца мы просили небо, чтобы оно послало непогоду, дождь, дало передышку. Сегодня оно смилостивилось над нами. Собственно говоря, не небо, а море — оттуда приплыл густой, как вата, туман. Сразу стало холодно.
Письмо от Саши! Я, забыв о субординации, выхватил конверт из рук комвзвода. У меня дрожали руки. Видимо, я изменился в лице, потому что Малашкин, сухо взглянув, опустил глаза и молча отошел.
Мне страшно было читать письмо в присутствии бойцов. Я вышел за котлован, спрятался за камень, рассмотрел штампы. «Речица, 3.7». Забилось сердце: написано через две недели после начала войны. Что там? Радость, горе?
Наконец я набрался мужества и осторожно, как разряжают мину, разорвал конверт. Знакомая страница из ученической тетради. Жива! Здорова! Но странно, странно ты пишешь, Саша. Словно и нет ее, войны, и не подступает она к вам, хотя писала ты третьего июля, когда на фронте уже появилось Бобруйское направление. Неужели меня сейчас только и интересует твоя работа в поле или то, что наша доченька вся в меня, даже родимое пятнышко такое же на мочке уха?! Да, это интересует, это дорого мне. Но я же знаю, что не это главное сейчас и не этим ты живешь теперь. Нет! Я принял крик твоей души в конце письма, ты просишь, чтоб я был осторожен. Ты веришь, что я жив? Ты не можешь не верить — я понимаю. Да, я жив! Я буду жить, потому что я победил свой страх и научился убивать врага. Я вернусь к тебе! Вернусь, Саша!..
Сколько раз за день я перечитывал дорогое письмо! Сколько вычитал того, что там не написано! Но клевер… Зачем ей убирать клевер? Может, это намек? Вот этого я не могу понять, хотя голова моя, как снаряд, скоро разорвется от мыслей на мелкие осколки.
«Сегодня полдня я помогала Ане убирать клевер. И Ленка была со мною на поле, это недалеко, за прудом. Помнишь, где мы сидели с тобой однажды у старых верб? Ленка все время спала…»
Клевер… пруд… вербы… и ни одного слова о войне. Милая Саша! Впервые я не понимаю тебя. Правда, ты говоришь, что пишешь мне почти каждый день. Ты думаешь, что я получаю твои письма? Нет, их где-то по дороге глотает война так же, как и мои к тебе. Значит, она действительно близко от тебя, потому что Астахову из Подольска и ребятам из Москвы письма приходят аккуратно.
Третий день плывет туман. «Как в Лондоне», — говорят хлопцы, хотя многие, вероятно, прежде ничего не слышали о туманах в английской столице. Теперь даже малограмотный Габов может прочитать целую лекцию о Британских островах. Хочется знать о тех, кто воюет совместно с нами против фашизма.
После жары — осенний холод. Ходим в шинелях. Вот он, север!
Севченко разрешил расчетам отоспаться. Но на холоде, в сырых нишах, не очень-то спится. По очереди ходим в землянки, за огневую позицию. Чудесные мирные землянки! Они кажутся хоромами, хотя теперь и там не очень уютно: от выстрелов и разрывов бомб полопались газеты, которыми были оклеены стены, потрескались доски, сыплется песок. Всюду следы разрушения.
После обеда ко мне пришел Сеня.
— Хочешь, пойдем к комбату?
— Хочешь! Так я и захотел! Позовет — побегу. А без надобности… — Я с иронией взглянул на Сеню: друг комбата нашелся! — А зачем мне идти?
Сеня усмехнулся.
— Севченко стихи любит.
— Стихи? — удивился я.
— Он слышал, как я своим бойцам Шевченко читал. Вчера ему все перечитал, что знал.
— И свои?
Сеня покраснел, схватил меня за руку.
— Слушай, о моих — ни слова. Как друга прошу…
— Ладно. Буду молчать. Но скажи по секрету — пишешь?
— Пишу. Пишу, — признался он таинственным шепотом. — Ну, пошли.
Я шел с каким-то непонятным страхом. Комбат был в своей землянке. Мы постучали и получили разрешение. Я стал было докладывать:
— Товарищ старший лейтенант…
Севченко махнул рукой: не надо. И необыкновенно просто и гостеприимно предложил:
— Садитесь, хлопцы.
Он без ремня, с расстегнутым воротом сидел на табуретке перед печкой и подбрасывал дрова. В землянке тепло и приятно пахло жильем. Вообще тут было как-то по-домашнему уютно, не так, как в землянке Купанова. Там все по-солдатски просто, а тут — как в хорошей квартире: никелированная кровать, мягкий диванчик, на стене украинский ковер, картины, фотографии. Мой взгляд остановился на большом портрете молодой женщины с ребенком на руках. Какая это красота — мать с ребенком! Я подумал о Саше. Сколько было бы у нее теперь счастья, если б не эта проклятая война!